"Сегодня мы в первый раз столкнулись с неприятелем. До сих пор наш путь лежал по завоеванной полосе земли, уже очищенной датчанами. Дымящиеся развалины деревень, вытоптанные хлебные поля, разбросанное по земле оружие и солдатские ранцы, взрытая гранатами почва, лужи крови, трупы лошадей, общие могилы – вот какие ландшафты с их зловещей обстановкой развертывались перед нашими глазами, когда мы шли вслед за победителями, чтобы – если придется – одержать ряд новых побед, т. е. спалить новые деревни, и так далее… Сегодня мы так и поступили. Позиция осталась за нами. Позади нас пылает деревня. Жители, к счастью, покинули ее заблаговременно. Но в одной конюшне забыли лошадь; я слышал, как она с отчаяния стучит копытами и ржет изо всей силы… Знаешь, что я сделал? Конечно, мне за это не дали ордена, так как вместо того, чтобы пришибить двоих-троих датчан, я поскакал по направлению к конюшне с целью освободить несчастное животное. Но это оказалось невозможным; ясли, солома под его копытами и самая грива лошади были уже охвачены пламенем… Тут я послал ей в голову две пули из револьвера; она тяжело рухнула наземь и не шевельнулась более: по крайней мере, ей не пришлось сгореть живою. А через минуту я уж опять в разгаре битвы, в пороховом дыму, в диком хаосе звуков: со всех сторон трескотня выстрелов, грохот обрушивающихся обгорелых балок, бешеные крики остервенелых людей. Большинство сражающихся, свои и неприятели, не помнили себя в чаду сражения, но у меня голова была совершенно свежа. Я никак не мог вызвать в себе чувства ненависти к датчанам. Ведь если эти храбрецы напали на нас, то их побуждал к тому граждански долг… Мои мысли были возле тебя, Марта… Ты представлялась мне покойницей на парадной постели, и я мог только желать, чтоб меня поразила вражеская пуля. Но тут опять светлым лучом мелькала надежда, и сердце изнывало в сладкой тоске: "А что, как вдруг она жива? А что, если мне суждено вернуться домой?" "Сражение длилось более двух часов, и победа как я уже сказал, осталась за нами. Разбитый неприятель обратился в бегство. Мы не преследовали его. Нам и без того предстояло довольно работы. В небольшом расстоянии от деревни виднелась большая мыза, уцелевшая от пожара. Там мы нашли просторное помещение для себя и наших лошадей. Хозяев, конечно, не было, и мы беспрепятственно расположились тут на ночлег. Раненые уже перенесены туда же. Погребение убитых отложено до завтрашнего утра. При этом конечно не обойдется без того, чтобы вместе с покойниками не похоронили и нескольких мнимоумерших, так как летаргия вследствие ран – дело самое обыкновенное. А некоторые останутся и вовсе неразысканными; нам надо спешить вперед. Кто знает, убиты ли пропавшие без вести товарищи, ранены ли они, или не ранены, а лежат где-нибудь и не могут двинуться от изнурения. Многие остались также под развалинами рухнувших во время пожара строений. Кого из них пришибло до смерти, те пускай потихонько гниют; кого только поранило, те пускай исходят кровью, а кто остался невредим, тот пусть умирает медленной голодной смертью. Нам не до них. Мы пойдем дальше и станем кричать "ура!" Этакая ведь у нас славная, молодецкая, веселая кампания.
"Следующее столкновение с врагом, вероятно, произойдет на открытом поле. Судя по всему, с обеих сторон будут выставлены значительный военные силы. Число убитых и раненых может легко дойти до десяти тысяч, ведь когда начнут свою работу пушки, ряды за рядами так и выбывают из строя, точно их сметает ураганом. Что за дивное это приспособление! Но еще будет лучше, когда артиллерийская техника дойдет до такой степени совершенства, что явится возможность одним снарядом уничтожить всю неприятельскую армию дотла. Тогда, пожалуй, и войны сделаются лишними, потому что, при равновесии сил обеих враждующих сторон, решение политических споров нельзя будет предоставлять, как теперь, военной силе, тогда как в наше время кто одолел, тот и прав.
"Почему я пишу тебе все это? Почему, как прилично воину, я не пою восторженных похвал военному ремеслу? Потому что я томлюсь жаждой правды и ее беспощадного применения к практической жизни, потому что ненавижу лживую фразу, а в данную минуту, когда смерть смотрит мне в глаза, да и ты, пожалуй, умираешь вдали от меня, мною овладеваешь неудержимое желание высказать все, что накипело на сердце. Пускай тысячи других думают иначе или считают долгом не высказываться откровенно; я хочу и должен сказать еще раз, прежде чем паду жертвой войны, что война мне ненавистна. Если б каждый, сочувствующий мне, имел достаточно мужества, чтобы громко заявить свое мнение, какой протест раздался бы со всех сторон целые громы потрясли бы вселенную и заглушили не только теперешнее "ура!" военных легионов, но и грохот орудий. Все это потонуло бы в боевом кличе человечества, жадно стремящегося к "человечности", – в победоносном возгласе: "война войне!"
"Половина четвертого по полуночи.
"Первая часть письма написана мною вчера ночью. После того я примостился на мешке с соломой и проспал часа два. Через полчаса мы выступаем, и я еще успею передать мое послание полевой почте. Все уже на ногах и готовятся в поход. Бедные солдаты, как мало им пришлось отдохнуть после вчерашней битвы; как плохо подкрепились они для предстоящей сегодня кровавой работы!… Проснувшись по утру, я еще обошел наш импровизированный лазарет, остающийся здесь. Тут в числе раненых и умирающих мне бросились в глаза двое несчастных. Право, я охотно оказал бы им ту же услугу, как вчера горевшей лошади: пристрелил бы их из сострадания. Подумай только: у одного отстрелена вся нижняя челюсть, а другой… но довольно!… Я не могу тут ничем помочь и никто не может; одна только смерть избавить их от нечеловеческих страданий. К несчастью, она иногда медлит приходить к тем, которые ее зовут. У нее слишком много дела: она спешить косить других, кто надеется на выздоровление и молит ее: "Пощади меня!"
"Моя лошадь оседлана. Остается только запечатать эти строки. Прощай, Марта… если ты жива!"
К счастью, в пачке писем находились нозднейшие известия… После большого сражения, к которому Фридрих готовился вслед за первой стычкой с неприятелем, он написал мне коротенькую записку:
"Мы победили. Я невредим. Вот уже целых две хороших весточки: первая для твоего отца, вторая для тебя. Но я не могу умолчать, что бесчисленному множеству других этот день принес бесчисленное множество бедствий".
VII.
В другом письме мой муж описывал свою встречу с двоюродным братом, Готфридом фон-Тоссов.
"Представь себе, какая неожиданность, – писал он: – как бы ты думала, кого увидал я недавно во главе кавалерийского отряда, проезжавшего мимо нашего полка? Сына тети Корнелии. Могу себе представить, до чего беспокоится теперь она… Однако сам юноша доволен и счастлив. Я заметил это по его гордой, сияющей мине, и Готфрид подтвердил, мои предположения. В тот же вечер мы расположились вмести лагерем. Я пригласил его в свою палатку. – Ах, как это великолепно, – воскликнул он с одушевлением, что нам довелось сражаться за одно и то же дело, кузен, и рядом друг с другом! Не правда ли, какой я счастливец? Не успели меня произвести в поручики, как уж объявили войну. Непременно постараюсь заслужить крест. – Ну, а как рассталась с тобой тетя, как проводила тебя? – Известно, как все матери провожают сыновей в поход: со слезами, – впрочем, она старалась их скрывать, чтобы не отравить моей радости, – с пожеланиями победы, с печалью и гордостью. – Ну, а как ты сам чувствовал себя, в первый раз попавши в огонь? – О, это такое наслаждение, такой восторг! – Тебе не нужно лгать передо мною, милый мальчик. Тебя расспрашивает не штаб-офицер, требующий отчета в твоих чувствах, обязательных для каждого военного по долгу присяги, а человек и друг. – Я могу только повторить: это восхитительно, великолепно! Правда, что и страшно вместе с тем, но все же испытываешь такое чувство, как будто тебя уносит куда-то высоко от земли! А сознание, что исполняешь высокий долг мужчины, с божиею помощью идешь на врага за императора и отечество! Потом эта мысль, что смерть, которой все так избегают и боятся, свирепствует вокруг тебя со всех сторон, что она близка к тебе? Тут невольно тебя охватывает какое-то особое, ни с чем несравнимое, эпическое настроение… Мне казалось, будто бы муза истории витает над нами, посылая победоносную силу нашему оружию. В моей душе пылал благородный гнев против дерзкого супостата, осмелившегося попрать священное право немецких земель, и я был рад возможности удовлетворить свою ненависть… Эта позволительность убийства, нет, обязанность убивать, не делаясь убийцей и бесстрашно рискуя собственной жизнью, уже сама по себе – нечто таинственное, необъяснимое…