II.
И снова парижское общество рассеялось по всем направлениям; мы же остались на месте по некоторым делам. Нам предложили чрезвычайно выгодную покупку. Вследствие внезапного отъезда одного американца, поступил в продажу маленький, на половину отделанный отель в аллее Императрицы; цена его немногим превышала сумму, уже затраченную на отделку и украшение, и так как мы намеревались и на будущее время ежегодно проводить по нескольку месяцев в Париже, то нам такая покупка была кстати, и мы заключили торг. Нам хотелось самим наблюдать за окончательной отделкой отеля, и потому мы остались в Париже. Устраивать собственное гнездо доставляет всегда большое удовольствие; так что ради этого мы нашли возможным мириться с неудобствами летнего пребывания в городе.
Кроме того, мы не имели недостатка в общественных развлечениях. Замок принцессы Матильды, Сен-Грасьен, затем замок Муши, далее поместье барона Ротшильда, Ферьер, и множество других имений наших знакомых находились поблизости Парижа, так что нам было легко один или два раза в неделю освежаться загородными поездками. Мне хорошо помнится, что именно в салоне принцессы Матильды я услыхала впервые о новом "вопросе", которому предстояло подать повод к войне. После легкого завтрака, все общество собралось на террасе, выходившей в парк. В числе присутствующих находились Тэн и Ренан. Умная и образованная хозяйка Сен-Грасьена любила окружать себя крупными литераторами и учеными. Разговор отличался особенным оживлением и больше всех говорил Ренан, остроумный и красноречивый собеседник. Автор "Жизни Иисуса" представляет удивительный пример того, как в одном человеке может соединяться невероятное безобразие с неодолимо-влекущим очарованием. Наконец, разговор обратился на политику. На вакантный испанский престол искали кандидата, говорили, будто бы корона достанется одному из принцев гогенцоллернских… Я прислушивалась довольно рассеянно, так как и мне, и всем присутствующим было решительно все равно, кого бы ни посадили на испанский трон. Но вдруг кто-то сказал: – Гогенцоллерн? Франция не потерпит этого! Меня тотчас ударило в сердце: к чему клонится это "не потерпит"? Когда говорят таким образом, от имени страны, вам сейчас представляется ее олицетворение в виде статуи исполинской девы, опирающейся на рукоятку меча, упрямо закинув назад красивую голову. Но тут разговор опять перешел на другую тему. Никому из нас и не снилось, какие страшные последствия повлечет за собой этот вопрос об испанском престоле. Мне уж, конечно, и подавно не приходило это в голову. Только задорное замечание: "Франция не потерпит этого" засело неприятным диссонансом в памяти, а вместе с тем твердо запечатлелась в ней и вся обстановка, при которой происходил наш разговор. Между тем, с пор толки об испанских делах становились все громче и настойчивее. И в газетах, и в салонных беседах ежедневно им отводилось все более и более места. Мне это ужасно надоедало; кандидатура гогенцоллернского принца решительно прожужжала всем уши. Главное, о ней стали говорить с таким негодованием, как будто для Франции не могло быть ничего оскорбительнее этого факта; большинство видело здесь прямой и дерзкий вывоз со стороны пруссаков. Само собою разумеется – толковали вокруг – Франция не потерпит подобного афронта, а если Гогенцоллерны примутся настаивать на своем, значит они хотят войны. Я тут ничего не понимала, да говоря по правде, нисколько и не беспокоилась. Мы получили письма из Берлина, откуда люди, занимавшие видные места в правительственных сферах, писали нам, что при прусском дворе не придают никакого значения тому, достанется ли испанская корона одному из Гогенцоллернов, или нет. Поэтому мой Фридрих и я гораздо больше занимались постройкой своего дома, чем политикой.
Однако мало по малу дела стали принимать серьезный оборот, и мы сделались внимательнее. Как перед бурей в лесу поднимается зловещий шорох листьев, так и перед войной слышатся голоса в народе. "Nous aurons la guerre, nous aurons la guerre!" звучало в парижском воздухе. Тут я почувствовала страх и беспокойство. Не за свою родину, так как мы, австрийцы, оставались пока в стороне; напротив: нам, пожалуй, предстояло "удовлетворение", пресловутая месть за Садову. Но мы разучились смотреть на войну со стороны узких национальных интересов, а что это значит с общечеловеческой точки зрения – я хочу сказать: благородно-человеческой – читатель сам отлично знает. Это очень метко выражено в словах, которые я слышала однажды из уст Гюи де-Мопассана: "Лишь только я вспомню про войну, мне становится тяжело и страшно; это слово напоминает мне о колдовстве, об инквизиции, о чем-то далеком, отжившем, ужасном и противоестественном…".
Когда пришло известие, что Прим предложил корону принцу Леопольду, герцог Граммон держал в парламенте речь, встреченную громким одобрением. Содержание ее было приблизительно следующее: "Мы не мешаемся в чужие дела, но не думаем также, чтобы уважение к правам соседнего государства обязывало нас спокойно смотреть, как оно, посадив своего принца на трон Карла V, нарушает к нашему ущербу установившееся равновесие европейских держав (о, это равновесие! какой жаждущий войны лицемер придумал эту пустую фразу?) и тем грозит интересам и чести Франции".
Я знаю одну сказочку Жорж-Занд под заглавием: "Грибуль". Этот "Грибуль", чудак большой руки, имел странную привычку: когда собирался дождь, он, из боязни промокнуть, спешил кинуться в реку. Если мне говорят, что надо начать войну для устранения грозящих опасностей, я всегда вспоминаю Грибуля. Пускай бы все племя Гогенцоллернов уселось на трон Карла V и на различные другие троны: этим оно не нанесло бы ни на одну тысячную долю того ущерба чести и интересам Франции, который был нанесен ей мудрыми словами: "Мы этого не потерпим".
"Мы твердо уверены – продолжал оратор, – что этого не случится. Мы рассчитываем в данном случае на благоразумие немецкого и на дружбу испанского народа. Но если бы дело сложилось иначе, тогда, милостивые государи, мы сумеем, сильные вашей поддержкой и опираясь на целую нацию, без колебания и малодушия исполнить свой дол" (бурные браво).
С этого момента в прессе начинается жестокое науськивание. Особенно усердствует Жирарден, всячески подстрекая соотечественников хорошенько проучить пруссаков за их неслыханную дерзость, выразившуюся в этой кандидатуре на испанский престол. "Франция в конец уронит свое достоинство, если не выскажет здесь своего решительного veto… Конечно, Пруссия не уступит, потому что она зазналась до безумия и во что бы то ни стало хочет войны. Опьяненная своими успехами с 1866 года, она воображает, что и по ту сторону Рейна ей позволят пожинать лавры и творить разбойничьи набеги; только нет, шалишь! Здесь она встретит такой отпор, что у нее отпадает охота точить зубы на чужое добро…" И пресса продолжает все в том же тоне. Хотя Наполеон III, как мы знали от близко стоящих к нему лиц, по-прежнему желает мира, но большинство приближенных императора находит войну неизбежной. Иначе неудовольствие в народе все будет возрастать. Самое лучшее средство обеспечить за собою престиж в славолюбивой стране – это удачная война: "Il faut faire grand". Затем идут запросы другим европейским кабинетам о настоящем положении дел. Каждый заявляет, что хочет мира. В Германии публикуется вышедший из народных сфер манифест, подписанный между прочим Либкнехтом; в нем говориться: "Уже одна мысль о германо-французской войне есть преступление". При этом случае я узнаю и могу занести в свой протокол мира: "что существует союз, насчитывающий сотни тысяч членов, который поставил одним из пунктов своей программы уничтожение всех сословных и национальных предрассудков". Бенедетти поручают представить прусскому королю, что он должен запретить принцу Леопольду принимать предложенную ему корону. Король Вильгельм находился в то время в Эмсе на водах. Бенедетти отправляется туда и получает 9 июня аудиенцию. Каков-то будет ее исход? Я со страхом ожидаю известий. Ответ короля был очень прост: он сказал, что не может ничего запретить совершеннолетнему принцу.