Физиономия Парижа и его населения меняется. Гордое, хвастливое воинственное одушевление уступило место унынию и мрачной досаде. Жители начинают чувствовать себя очень неловко, точно в их страну вторглась дикая орда необузданных вандалов – нечто ужасное, неслыханное, как туча саранчи или иной бич природы. Что они сами накликали на себя эту беду объявлением войны, которую считали необходимой, чтобы какой-нибудь Гогенцоллерн в далеком будущем не вздумал добиваться испанского престола, об этом французы совсем позабыли. О неприятеле ходят самые страшные россказни. "Уланы, уланы!" это слово звучит фантастично-демонически, почти как "сатанинское войско". Воображению французов этот полк рисуется чем-то дьявольским; каждый смелый маневр немецкой кавалерии непременно приписывают уланам, каким-то полулюдям, получудовищам. Они будто бы не получают жалованья, а живут добычей с неприятеля. Но, на ряду с тревожными и страшными слухами, распространяются и другие – о торжестве французского оружия. Преднамеренное вранье о небывалых успехах также принадлежит к шовинистским обязанностям. Еще бы: ведь надо же поддерживать дух народа! Заповедь правдивости, как и много других нравственных правил, теряет свое значение на войне. Из газеты "Le Volontaire" Фридрих продиктовал, мне следующее место, занесенное в красные тетради:
"До 16-го августа немцы потеряли 144.000 человек", остальные близки к голодной смерти. Из Германии идут сюда последние резервы – ландвер и ландштурм – шестидесятилетние старики с кремневыми винтовками, с громадной табакеркой на правом боку, а на левом с большой бутылкой водки; в зубах они держат длинную глиняную трубку. Несчастные крехтят под тяжестью ранца, на котором обязательно красуется кофейная мельница, а внутри его лежит бузинный чай; кашляют бедняки и плетутся с правого берега Рейна на левый, проклиная людей, вырвавших их из объятий внуков, чтобы идти навстречу верной смерти. Что касается известий в немецких газетах о победах неприятеля, то это все неверно: пруссаки – известные врали".
20-го августа граф Паликао объявляет в палате, что три соединившихся против Базена армейских корпуса брошены в жомонские каменоломни. (Очень хорошо! очень хорошо!) Хотя никто не знает, что это за каменоломни, где они находятся и как поместились в них три армейских корпуса, – этого также никто не объясняет, – но радостная весть переходит из уст в уста: "Слышали?" "В каменоломнях-то…" – "Да, да, в Жомоне". – Никто не выражает сомнения, не ставит вопроса, как будто все здесь – уроженцы Жомона и знают, как свои пять пальцев, каменоломни, поглотившие тысячное войско. В то же время разнесся слух, будто бы король прусский спятил с ума по поводу своих неудач. Наконец уж не слышно ничего, кроме чудовищных нелепостей. Волнение и лихорадка населения с каждым часом увеличиваются. "На войну – "la bas" – перестают смотреть, как на вооруженную прогулку, и чувствуют, что разнузданные силы начинают не на шутку свирепствовать и грозят страшной бедою. Везде только и речи, что об уничтоженных войсках, спятивших с ума полководцах, о дьявольских ордах, о том, что надо биться с неприятелем до ножей. Я слышу эти раскаты грозы и сознаю, что поднимается буря бешенства и отчаяния. Сражение у Базейля под Мецом подает повод к самым преувеличенным толкам: рассказывают о баварцах, будто бы совершавших там бесчеловечные зверства.
– Веришь ли ты, чтоб добродушные баварцы были способны на это? – спросила я Фридриха.
– Может быть. И баварец, и тюркос, и немец, и француз, и индеец, защищая свою жизнь или выступая против врага на войне, перестает быть человечным. Недаром в нем так настойчиво старались разбудить и раззадорить зверя.
V.
Мец пал… Эта весть раздалась по городу, как оглушительный вопль испуга. Но мне известие о взятии какой-нибудь крепости скорее приносит облегчение, потому что я всегда думаю в таких случаях: "тем ближе к развязке". Ведь я желаю только одного, чтобы кровавая игра скорее кончилась. Но нет, ничего пока еще не решено; крепостей еще так много! После поражения, говорят, нужно собраться с духом и с удвоенной энергией ударить на врага – военное счастье переменчиво. Ну да, конечно, удача клонится то на одну, то на другую сторону. Но хорошо, если б с обеих сторон не было при этом неизбежного бедствия, верной смерти.
Трошю чувствует необходимость поднять дух населения новой прокламацией и ссылается в ней на старинный девиз Британии: "С Божьего помощью за отечество". Это звучит для меня даже вовсе не ново; я встречала нечто подобное в других прокламациях. Однако воззвание не пропадает даром: люди воодушевляются. Теперь Париж нужно обратить в крепость. Париж – крепость? Я не могу себе представить этого. Город, названный Виктором Гюго la ville lumiere, служивший пунктом притяжения всему цивилизованному, богатому миру, ищущему художественных и жизненных наслаждений, источник моды, блеска, ума – и вдруг этот город хочет укрепиться, т. е. сделаться целью враждебных посягательству мишенью неприятельских выстрелов, хочет отрезать себя от всякого сообщения и подвергнуться опасности быть сожженным или погибнуть от голода? И люди твердят это с легким сердцем, с самоотвержением, с радостью, как будто делают благое дело. С лихорадочной поспешностью приступлено к работам. Нужно вознести валы для защиты обороняющихся, сделать в них бойницы; затем, перед воротами копают рвы, кладут подъемные мосты, роют траншеи, соединяют мостами берега каналов или засыпают их брустверами, возводят пороховые магазины, а на Сене появляется целая флотилия канонерских лодок. Какая кипучая деятельность, какая затрата энергии, труда, какие колоссальные расходы в смысле работы и денег! Как бы было отрадно и весело, если б все это шло на общеполезные предприятия; но теперь эти усилия направлены к наибольшему вреду, к уничтожению, и они не приведут ни к чему, представляя собою лишь стратегически шахматный ход. Нет, это ни с чем несообразно!
Чтоб выдержать долгую осаду, город запасается провиантом. До сих пор, судя по всемирному опыту, не было еще неприступных крепостей. Капитуляция всегда есть только вопрос времени. А между тем крепости все продолжаются строиться, запасаться провизией, несмотря на математическую невозможность защитить себя от голода на неопределенно-долгий срок. Принимаемые здесь меры поражают своей колоссальностью; устраивают мельницы, парки для скота, но в конце концов должен же ведь наступить момент, когда запасы зернового хлеба истощатся, а мясо будет съедено? Однако здесь так далеко не загадывают; до тех пор неприятель будет вытеснен из проделов Франции или перебит. Ведь к отечественной армии примкнул весь народ. Всякий идет на службу: кто добровольно, кто по требованию правительства. Так, для парижского гарнизона требуют все пожарные команды страны. Пускай себе провинция горит, сколько угодно, что за беда! такие мелкие несчастные случаи стушевываются в виду народного бедствия… и 7 августа в столицу прибыло уже шестьдесят тысяч пожарных. Матросов также созывают сюда, и ежедневно формируются новые войска под различными названиями: volontaires, eclaireurs, franc-tireurs…
VI.
События следуют одно за другим с возрастающей быстротою, но только военные события. Во всем остальном мертвенный застой; вокруг нас говорят и думают лишь об одном: – "Mort aux Prussiens". Собирается буря дикой ненависти; она еще не разразилась, но уже дает о себе знать глухим зловещим шумом. Во всех официальных заявлениях, в уличном крике, во всех общественных подготовлениях чуется одно: "Mort aux Prussiens". Все эти войска, регулярные и иррегулярные, эти военные припасы, эти работники, спешащие к укреплениям со своими рабочими инструментами и тачками; эти транспорты оружия; все, что видишь и слышишь, выражает в формах и звуках, сверкая и шумя, искрясь и стуча: "Mort aux Prussiens!" – Для других же все это, конечно, звучит единодушным кликом любви и зажигает огнем чувствительный сердца – "pour la patrie!" – Но скрытый смысл этого энтузиазма опять-таки ненависть к пруссакам. Однажды я спросила Фридриха:
– Вот ты пруссак по крови; как действуют на тебя эти раздающаяся со всех сторон проявления враждебности?