Выбрать главу

– Нет, нет, я надеюсь, что франко-прусская война окончена.

– Если б даже так, в чем я сильно сомневаюсь, то теперь посеяна, жатва будущих войн; уж чего стоить одно изгнание немцев из Парижа! Подобные несправедливости далеко переживают настоящие поколения.

4-го Сентября. Опять насилие, опять взрыв страстей, который считают средством для спасения отечества: император ниспровергнут с престола. Франция объявляет себя республикой. Что сделал Наполеон III и его армия, это все не идет в счет. Политическая ошибки, предательство, трусость, во всем этом виноваты отдельный личности – император и его генералы; Франция тут не при чем и не ответственна ни за что. Опрокинув трон, французы просто вырвали из книги французской истории те страницы, на которых стояло: "Мец и Седан". Только теперь сама страна будет вести войну, если Германия вздумает продолжать свое проклятое нашествие…

– А что, если б Наполеон победил? – спросила я, когда Фридрих сообщил мне эту новость.

– Тогда французы приписали бы его победу и славу – Франции.

– Ну, а справедливо ли это?

– Неужели ты не отвыкнешь вопиять к справедливости? Действительно, мне скоро пришлось проститься с надеждой, что седанская катастрофа положила конец походу. Все вокруг нас более прежнего было проникнуто воинственным духом. В самом воздухе чувствовалась дикая ярость и жажда мщения.

Ярость против врага и почти то же чувство к ниспровергнутой династии. Презрительные отзывы, памфлеты, сыпавшиеся теперь на императора, императрицу и несчастных полководцев, подозрения, клеветы, брань, насмешки, все это возбуждало невольное омерзение. Таким путем грубая толпа хотела свалить поражение Франции на нескольких отдельных личностей и – благо эти люди лежали повергнутые на землю – их забрасывали грязью и камнями. Вот теперь Франция покажет, что она непобедима! Укрепление Парижа быстро подвигается вперед. Здания близ главной стены сносят или – прямо – ломают. Окрестность обращается в пустыню. Масса людей со своим скарбом переезжает в город. О, эти печальные вереницы телег, ломовых лошадей и навьюченных бедняков, которые тащат теперь по улицам обломки своего разрушенного очага! Я видела уже однажды такое зрелище в Богемии, где несчастный деревенский люд бежал перед победителем, а теперь мне довелось увидеть ту же самую жалкую картину в веселом, блестящем, мировом городе, те же испуганные, мрачные лица, та же тягота и торопливость, то же горе.

Наконец, слава Богу, опять утешительное известие: при содействии Англии, в Ферьере устраивается свидание Жюля Фавра с Бисмарком. Конечно, они придут к соглашению и будет заключен мир. Напротив, страшная пропасть становится теперь еще очевиднее. Уже с некоторого времени немецкие газеты толковали о занятии Эльзаса-Лотарингии. Немцы хотят присоединить к Германии эту страну, некогда принадлежавшую им. Но так как исторически аргумент только отчасти оправдывает притязания на эти провинции, то к нему пристегивается другой, стратегический: "Эльзас-Лотарингия нужна немцам, как оплот при следующих войнах", а известно, что стратегические соображения суть самые важные и неопровержимые – все прочее должно отступить перед ними на второй план. С другой стороны: военная партия была проиграна Францией; следовательно, выигравший имел право на приз. Разве французы, в случае собственного успеха, не захотели бы присвоить рейнских провинций? Если исход войны не сопровождался бы территориальными приобретениями для той или другой из воюющих сторон, к чему же тогда вести войну?

Между тем, победоносное войско продолжает подвигаться вперед; немцы уже перед воротами Парижа. Уступка Эльзаса-Лотарингии требуется теперь официальным путем. Французы возражают известным изречением: "Ни дюйма нашей земли, ни камня наших крепостей" – (pas un pouce – pas un pierre). Да, да, лучше пожертвовать тысячами жизней, чем одною пядью земли. Это – основное правило патриотического духа. "Нас хотят унизить" – вопиют французские патриоты. "Но этому не бывать; скорее озлобленный Париж погибнет под своими развалинами".

Прочь, прочь отсюда, решили мы теперь. Зачем оставаться без надобности в чужом осажденном городе и жить среди людей, полных ненависти и жажды мщения, которые смотрят на нас косо и сжимают кулаки, слыша, как мы говорим по-немецки? Конечно, выезд из Парижа и из Франции был сопряжен теперь с большими затруднениями. Предстояло проезжать по местностям, занятым неприятелем; железнодорожное сообщение нередко было закрыто для частных лиц; бросить свой недостроенный дом было также неприятно, но все равно: мы не могли оставаться здесь долее! Наш отъезд уж и то чересчур долго откладывался. Волнения, пережитые мною в последнее время, сильно отозвались на моих нервах. Со мной стали часто повторяться припадки потрясающего озноба и раза два сделалась истерика.

Наши сундуки были уже упакованы и все готово к отъезду, как вдруг со мной опять сделался пароксизм, и на этот раз до того жестокий, что я слегла. По словам призванного врача, у меня начиналась нервная горячка или даже воспаление мозга, при чем нельзя было и думать о путешествии. Я прохворала несколько недель, и у меня сохранилось только смутное воспоминание об этом времени. Странно однако, это воспоминание было очень приятно. Ведь кажется, я была тяжко больна и в осажденном городе до меня постоянно доходили слухи только о чем-нибудь печальном и ужасном, а все-таки, когда я вспоминаю этот период своей жизни, он остается для меня светлым и радостным. Да, я необыкновенно радовалась всему, как способны радоваться одни лишь дети. Болезнь мозга и соединенное с ней почти постоянное беспамятство или полусознательное состояние отняли у меня способность думать и рассуждать. Я испытывала только смутное наслаждение жизнью, именно как это свойственно детям, которых берегут и лелеют… У меня, разумеется, не было недостатка в уходе; Фридрих, озабоченный и любящий, не отходил от моей постели день и ночь и часто приводил сюда детей. Чего только ни рассказывал мне тогда мой Рудольф! Я понимала очень немногое из его речей, но милый голос ребенка звучал для меня музыкой, а щебетание нашей малютки Сильвии, нашей бесценной куколки, как оно веселило и восхищало меня! Мы с Фридрихом придумывали бесконечные шутки, переглядывались и перемигивались, любуясь своей дочкой… В чем состояли эти шутки, я уж теперь не помню; знаю только, что я хохотала и радовалась без конца. Самая избитая острота казалась мне верхом остроумия, и чем чаще ее повторяли, тем больше я восторгалась ею. А с каким наслаждением выпивала я разные микстуры и лекарственный настойки! Так, например, мне ежедневно давали в определенный час какой-то лимонад – такого божественного нектара я не отведывала во всю свою жизнь в здоровом состоянии. На ночь я принимала другое лекарство, содержавшее опиум, и его легко усыпляющее действие, наводившее сознательную дремоту, вызывало во мне чувство блаженного покоя. При этом я помнила, что любимый человек тут, возле, что он бережет и лелеет меня, как самое дорогое сокровище. Война, свирепствовавшая перед воротами города, была почти забыта мною, а когда я на минуту вспоминала о ней, то она представлялась мне чем-то далеким, не касавшимся меня, точно это дело происходило в Китае, или на другой планете. Мой мир был здесь, в комнате больной или скорее выздоравливающей, так как я чувствовала что поправляюсь, иду навстречу счастью.

Счастье? Нет. С выздоровлением вернулась и ясность ума, и понимание ужасов, творившихся вокруг. Мы находились в осажденном, холодающем, голодающем, бедствующем городе. Война продолжала свирепствовать.

Тем временем наступила зима с ужасными морозами. Только теперь я узнала о том, что случилось за время моего продолжительного беспамятства. Главный город "братской страны", Страсбург, "дивно прекрасный", "настоящий немецкий", "коренной немецкий город", подвергся бомбардированию: его великолепная библиотека разрушена; в общем было выпущено 193.722 выстрела – по четыре и по пяти в минуту.