Однако ж происходило это вовсе не потому, что в сердце суженого проснулась вдруг любовь или — на худой конец — привязанность. Смешная, глупая фантазия — Антон, по определению, был человеком не домашним.
Все было проще и прозаичнее во сто крат: он устал.
Надоело шататься по городу, обретаясь в грязных притонах.
Это раз.
Второе — однажды на улице Антона остановил милиционер. Все, разумеется, обошлось, Тошино красноречие в минуты опасности было самым надежным его оружием. Он и тогда отболтался — но страх, дремавший в глубине души, проснулся и заголосил. В грязном закутке чужой квартиры он замолкал, и Антон, не терпевший душевного дискомфорта, предпочел закуток.
Третье — настал октябрь.
Мягкое тепло поздней солнечной осени уступило место серой хмари.
Зарядили дожди. Мелкие, холодные, бесконечные.
Город расквасился.
Мостовые растеклись грязными лужами, в уютных скверах гулял холодный ветер, срывал озябшую листву, устилал ею аллеи и лавочки, на которые совсем не хотелось присесть.
Холодно, уныло и совсем уж грязно стало в маленьких пивнушках. Здесь за двадцать копеек автомат выдавал порцию мутного кисловатого пива — ровно пол-литра в любую тару. Кружки были дефицитом, их караулили, дожидаясь, пока очередной забулдыга утолит отчасти неутолимую в принципе жажду. Впрочем, в ходу были другие емкости — стеклянные банки, пластиковые пакетики из-под молока. У небольших прилавков разбитные торговки с золотыми зубами или мрачные мужики в грязных полотняных фартуках меняли любые деньги — от мятых рублей до липких засаленных медяков — на монетки по двадцать копеек. Там же можно было легально прикупить соленых баранок или орешков к пиву, нелегально плеснуть в емкость немного водки.
Впрочем, водку, как правило, приносили с собой.
Орешки и баранки игнорировали вовсе — по причине дороговизны и ненадобности.
Летом в пивнушках было тесно, шумно, в меру грязно, но в целом почти весело, хотя драки, легкие потасовки и просто устные выяснения отношений случались постоянно.
Сейчас даже автоматы изменились неузнаваемо.
Бредущие с улицы пьянчужки тащили с собой липкую грязь, она растекалась по полу, смешивалась с пролитым пивом, грязными кляксами оседала на стенах. Народу заметно поубавилось. И было холодно, почти как на улице.
И наконец, четвертое — Антоша вдруг сообразил, что шумные, порой случайные компании отнюдь не противопоказаны нашей квартире. Соседи, судя по некоторым признакам, сами были не прочь погулять от души. К чужим слабостям относились снисходительно.
И началось.
Публика, повалившая к нам, была очень разной и удручающе одинаковой одновременно.
Разница заключалась в возрасте, половой принадлежности, темпераменте, бывшем статусе, остаточном уровне культуры и воспитания, материальном состоянии или полном его отсутствии. Словом, в большинстве своем относились к прошлому.
Общим у всех было настоящее.
А в нем — неуклонное погружение на дно, в липкую трясину того безликого, бесполого, лишенного возраста, души и разума социума, именуемого отбросами общества.
Автор этого определения был, похоже, человеком наблюдательным. Вконец опустившийся люд действительно подобен биологической массе и в этом качестве похож на отбросы городских свалок, спрессованных в плотную, вязкую, зловонную субстанцию.
Однако ж осознание этого пришло ко мне много позже, когда появилась возможность взглянуть на собственное прошлое, в котором обитали бледные призраки городских помоек, со стороны. Притом — издалека.
Пока же — в пустую и тихую до поры нашу квартиру пришли люди.
Частью это были старые приятели Антона, знакомые уже более двух лет, — ровно столько провел любимый в столице, в созерцательном ожидании белого коня, красной дорожки и распахнутых навстречу Спасских ворот.
Порой существо появлялось в квартире случайно, едва попав под руку Антону в ближайшем винном магазине, именуемом «три ступени», потому, разумеется, что к его дверям вели три истертые ступени.
Существа пили, ели, случалось — ссорились и дрались, сокрушая мебель и посуду.
Иногда — совокуплялись на нашем продавленном диване, из которого кое-где опасно выпирали пружины, готовые вот-вот распороть грязную ткань обивки, пронзить наконец осточертевшие за долгие годы человеческие тела с их вечной возней, не дающей старому дивану обрести покой: благополучно развалиться и истлеть.
В такие моменты я страстно хотела и даже — грешница! — просила Бога, чтобы это наконец произошло: пружины вырвались наружу, вонзились в потные тела, занятые животной случкой на моей постели.