Дверь подалась. По винтовой лестнице я поднялся наверх. Тусклый старческий приют, запах сельди и керосина развеял романтические грезы.
Высокий костистый старик, невзирая на поздний час корпел над котелком. Из кипятка выныривали зеленые рыбьи хвосты и плавники. Дребезжало неисправное радио, выплевывая марши.
— Отец, пустишь на ночь? — осведомился я.
Он молчал, всматриваясь в меня красными глазами с выпавшими от старости ресницами. Во взгляде читались недоумение и опаска, замешанные на достоинстве, редкой по нашим временам пробы.
Я поежился под этим немигающим волчьим взглядом. Вдоль спины прошла морозная волна.
— Я заплачу, разумеется.
— Для двоих здесь нет места, — проскрипел он с жестяным немецким акцентом.
— Разрешите я просто посижу в тепле?
Он пожал плечами и снова занялся рыбой. После поставил на стол сковородку с картошкой и жестом пригласил к столу:
— Ночлег надо заработать. Поможешь мне выбрать сети.
— Буду рад редкому развлечению.
Старик исподлобья зыркнул на меня:
— Радоваться нечему. Шторм идет северных румбов. Жди беды…
Набросив бушлат, старик вел меня к посаженной на цепь парусной ладье.
«Шпангоуты и форштевни!» — чье сердце не дрогнет, когда поскрипывает просмоленная посудина и ноздри обдает запахом свободы.
Ветер ломил в грудь, море глухо стонало, но до шторма было еще далеко. Мы вынули из песка ржавый якорь и погрузились в посудину. Я начал табанить веслами.
— Смотри не сломай…
Старик неодобрительно косился на мои босые ноги и бурчал:
— Мужчине полагаются ботинки…
Я налег на весла, старик командовал на корме:
— Табань левым веслом, а то завалит. Упустишь волну — каюк! В щепы о скалу разнесет, мозги на Чертов Клык выбросит!
Впереди, в клокочущей пасти маячила скала, та самая, что живописно дополняла утреннюю идиллию.
Метрах в ста от нас без огней шла яхта. Паруса были свернуты, посудина коптила дизелем. На гребне волны среди грозового неба мелькнул точеный силуэт и слился с темными волнами. Если бы я не знал, что Мара пирует на берегу, я бы решил, что вижу «Мертвую голову».
— Что-то они в доки зачастили, — проворчал старик.
Нашу ладью бросало с волны на волну. Шпангоуты вихлялись и скрипели, как суставы ревматика, и все плавсредство грозило рассыпаться от сильных боковых ударов. Налегая на весла, я боролся с волной. Каждая следующая волна била жестче, грозя уложить нас набок, но вместо страха я чуял отчаянную веселость безнадежного спорщика.
Я сам залез в утлое корыто с безумным стариком, и теперь судьбе надо было применить максимум изворотливости, чтобы мы благополучно достигли берега. Я абсолютно уверен, что глупая смерть не для меня.
— …А доннер вэтер!!! — прорычал старик. — Фал! Руби фал!!!
Во тьме белело его страдальческое лицо.
Бросив весла, я прыгнул на корму. Капроновый шнур сети обкрутил его кисть и тянул вниз. Выхватив нож, я мигом перерезал его.
— Ух… Еще секунда и оторвало бы руку к чертям собачьим. Это правильно, что нож носишь, — похвалил меня старик, растирая запястье.
подбодрил я его озорным стишком.
— Ты похож на русского, но на какого-то другого русского, — проворчал немец и добавил загадочно: — А уж их-то я видел немало…
Я скромно промолчал. На самом деле я чту своих предков и гордо считаю себя сибиряком. В моей крови смешались казаки, спутники Ермака и смиренные сельские батюшки, таежные охотники из тех, что «белку в глаз», и шаманы, земские врачи, и революционеры-народники. Я уверен, что именно сибирские эшелоны зимой сорок первого решили исход битвы за Москву. Мой прадед погиб на Бородинском поле под Можайском, где насмерть стояли сибиряки. Все это живет в моей крови и памяти. В человеке все решает кровь. В силу этих вопиющих противоречий натуры, я таскаю на поясе нож-выкидушку, радуюсь редким приключениям, мотаюсь на разбитом байке и упрямо верю в светлое будущее рода людского, весьма равнодушно глядя в собственное.
Встав с подветренной стороны Чертова Клыка, мы собрали скомканные, сбитые штормом сети. Через полчаса подгоняемые бодрым ветром, ухая с волны на волну, мы шли к берегу.
— Не одиноко на маяке? — спросил я, отжимая майку.
Буржуйка шипела, нагнетая жар. Старик подбросил еще угля в малиновое жерло.
— Одному хорошо. Я двадцать пять лет не был один, потом двадцать пять лет был один и не успел соскучиться. Я повидал много людей и городов. В Сибири был, в Заполярье…
— Лагеря?
Он не ответил, раскуривая старинную, с медными накладками трубку. Пламя яркими всполохами обрисовало крупный череп, изувеченный нос и седой щетинистый подбородок, выступающий вперед, как носок сапога.
— Двадцать пять лет — долгий срок… За что сидел, отец?
— Стоять за свои убеждения иногда приходится сидя, — усмехнулся старик. — Я солдат. Я воевал против вас, вы воевали против меня.