Выбрать главу

— Данушка — Даная?..

— А почему бы и нет? Только, пожалуйста, наоборот — сперва Даная, а потом Данушка…

— Пусть так.

— Так вот, товарищ маэстро… После жены остался у меня и этот черный халат.

Художник увидел толстый Мацинов палец, остро и твердо нацеленный на черный сатин, точно на страшное «corpus delicti»[31].

— Халат остался здесь, и моя малышка Данушка долго плакала по матери, вправду долго, о да! Какая ирония, если жизнь вынуждает ребенка плакать по нестоящей матери. Она плакала, плакала, а потом вдруг успокоилась. Было ей тогда лет пять-шесть. Я радовался, думал, ну наконец-то бедняжка отвыкла… Что ж, хорошо — ребенок все-таки должен когда-нибудь отвыкнуть от нестоящей матери, которая имеет такое же право называться матерью, как тростник — лилией. А как-то раз проснулся я ночью, зажег свет — и представьте себе, о! товарищ маэстро, у Данушки моей на подушке лежал сложенным этот халат… Она спала на нем. Когда утром я ее об этом спросил, она мне, бедняжка, ответила, что халат этот остался от мамочки, и ей с ним так хорошо, будто рядом спит мама.

Художник смотрел на черный сатин с белыми монетками и, чуть склонившись, слегка улыбался, сухо, неуверенно — на него вдруг пахнуло нуждой — не только Мациновой скудостью, бедностью, как ему показалось, но и его собственной.

— Видите ли, товарищ маэстро, — сказал Мацина, весь бледный, серый, пепельный, — человеческая натура прелюбопытна. Ничего не поделаешь. Да, это любопытная штука! Человек выдержит, выстоит, если кто-то есть рядом, а ежели никого, о!.. Данушка тогда была для меня именно таким существом — ребенком, любящим свою недостойную мать.

— Из Данушки стала Данка, — сказал художник, — а потом, когда выросла, Дана…

— И сентиментальность как рукой сняло.

— Да…

— Знаете, сентиментальность прекрасна, хороша, а может, даже полезна, но долго не должна продолжаться. Когда ее много, о!.. Со временем она становится плаксивой, водянистой. Данушка, стало быть, выросла. Теперь она врач, а халат — где только он не валялся, куда его не швыряли, и вот, товарищ маэстро, я заворачиваю в него Данаю. Не хочу ее вешать на стену, не то еще скажут, что я идолопоклонник дукатов…

Художник улыбнулся, он искал подходящее слово и наконец нашел:

— Псевдоклассицизм это, ужасная, знаете ли… — Он указал на картину.

— Да, выдающаяся картина!

— Буржуазный вкус, знаете ли, ужасная…

— Да, — сказал Мацина, — знаменитая картина!

— Ужасная безвкусица!

— Не… необычайная!

Художник вытаращил глаза.

— Эти дукаты так и сыплются…

— А что должно сыпаться? Циркуляры? Если бы циркуляры, Даная не распростерлась бы так соблазнительно, и глаза бы у нее так не сияли.

Художник рассмеялся. Ну и дурак этот Мацина, подумал он, но смех застыл у него на лице, когда он услышал, как Мацина сказал: хорошо бы на Данушку, то бишь Данаю, и на этот халат найти покупателя, да чтоб был он обязательно стопроцентный балбес, наделенный еще и натурой человеческой, — ведь как произведение искусства, он понимает это отлично, ваховская Даная гроша ломаного не стоит. Данаю, вот с такими дукатами, многие уже писали.

— Что ж, попробую возьму, — сказал художник, — возьму ее вместе с халатом — ко мне в мастерскую захаживают иной раз и ослы, кой у кого и деньга водится, золотой дождь их орошает.

— Чудесно, товарищ маэстро! — почти вскричал Мацина. — Так я и думал. У вас наверняка покупатель найдется, а у меня Даная напрасно бы ждала своего остолопа, навряд ли дождется.

— У меня дождется, — сказал художник, — если сыщется остолоп, наделенный истинной, как встарь, натурой человеческой…

Художник и Мацина завернули Данаю в сатиновый халат, потом в бумагу, обвязали крепким шпагатом, и художник ушел. Неторопливые шаги его долго еще звучали из глубин лестницы.

вернуться

31

Вещественное доказательство (лат.).