— О чем, прошу прощения?
— Обо мне! Вы все кого-то там за окном выглядываете — может, он пройдет или уже идет, — а обо мне забываете, — сказал я ей укоризненно, но так мягко, как только мог, — забываете, что я с удовольствием выпил бы и кофе.
— О да, извините! — Она убежала. Красивые ноги умчали ее необыкновенно легко — и перышко, упавши на коня, было бы тяжелей, чем стаи и прочее на ее таких прекрасных икрах и бедрах.
Кофе не исходил паром.
Я приложил пальцы к чашке, она была холодна.
— Верно, стояла где-то давно налитая, а вы стояли у окна и кого-то выглядывали.
— Кто?
— Что «кто»?
— Кто стоял?
— Чашка с кофе, — сказал я официантке. — Вы еще этого не слыхали, вам никто этого не говорил?
— Что, извините?
— Это банально, глупо, — сказал я, — но кофе должен быть такой, как вы.
— Как я?
— Ну конечно! Черный, сладкий и горячий! — сказал я вполголоса, чтобы не слышали остальные посетители и официантки. И конечно, сказал не без надежды, что банальность эта произведет впечатление. — Что вы черная, вижу, а что сладкая и горячая — наверняка знаю.
— Принесу вам другую, — сказала она и забрала стоявшую передо мной холодную чашку.
Из другой чашки шел пар — восхитительно, аппетитно.
— Все в порядке? — спросила она.
Я отпил.
— Да, спасибо.
— Пожалуйста… Вы больше ничего не желаете?
— Здесь, пожалуй, ничего. От вас…
Она улыбнулась.
— Извините, — сказала она и отошла.
Я провожал взглядом ее икры и бедра и слегка раздумывал о собственной жене и ее доводах. Свои доводы она часто излагала мне, да и другим, но главное — мне, почему, зачем она это делала, понятия не имею. Она, конечно, не подозревала и не подозревает, что когда я здесь, то сплю у Карольки, с Каролькой, когда приезжаю туда, сплю… Это бы ее унизило, говорила она, между нами оборвались бы все духовные узы, могло бы случиться, что я захворал бы или столкнулся бы с преступными элементами, семейная жизнь, квартира, жизненный уровень — все, говорила она, было бы поставлено под угрозу с экономической точки зрения, дети обо всем бы узнали, они для этого уже достаточно взрослые, я бы окончательно пал в глазах всех… Эти доводы она мне не раз и не два излагала, а с людьми всегда так: они о тебе знают все, что им нужно, а если и не знают, так выдумают, чтобы тебе навредить, я еще не пал, этого не скажешь, а дети узнают только то, что им требуется, чтобы подсечь тебя под корень, — ведь нынешние дети для того, пожалуй, и существуют на свете. Они знают то, чего не знали мы, знают, что для нас, старых, они смысл жизни, смысл нашей жизни… Кто им это втемяшил в голову? Какой идиот? Или они до этого сами додумались? И Кларика однажды сказала: «Мы — проблеск вечности над пропастью вашего ничтожества!» Они знают, что́ они для нас значат. А ты за это плати им, дорогой отец, плати, дорогая мама, раскошеливайтесь, дорогие родители, хочется вам или нет, а будете нам за это платить в поте лица — и не только деньгами, но и нервами! И кто знает, чем еще? Жизненный уровень, квартира, машина, дача в Гармонии, в Сенце, решение выстроить дом, наладить семейную жизнь — ни над чем из этого пока еще не висела и не висит угроза экономическая, с преступными элементами я еще не столкнулся и не столкнусь, тут я держу ухо востро, я пока не захворал и не захвораю так, как не раз пророчила мне жена, а эти самые духовные узы, даже если они и были, в любом супружестве быстро изнашиваются, улетучиваются, смешно, право… Все смешно, однако… А впрочем, почему? Смешно-то смешно, а большинство людей только это и делают: женятся, выходят замуж, плодят детей, все это скрашивают изменой, так называемой изменой — дети делают то же самое, к тому же настолько интенсивно, что даже странно. Тут они не хотят ничему поучиться у родителей, и главное — учесть их горький опыт, они продолжают их же практику. Это странно и смешно. Люди слепо, совершенно слепо подчиняются — слепо подчиняются! — будьте внимательны, да, да, внима-а-тельны, тут слепо-о-ота! — слепо подчиняются неписаному закону материи. Материя хочет обращаться, хочет быть мной, тобой, Каролькой, вот этой официанткой, и люди, даже умудренные горьким опытом, потворствуют ей… ну а ты, дружище, у тебя жена, дети, проблемы, всяческие соображения, ты как, поддерживаешь проституцию или нет? Пожалуй, что нет. Если в такой Карольке или в любой другой женщине пробудить беззаветную любовь к себе и если ей за это ничем не платить или, может быть, иногда, какой-нибудь мелочью отблагодарить ее, а то и совершенно ничем, даже вниманием — это уже не проституция, а настоящая, неподкупная любовь, во всяком случае, с одной стороны — ну какой смысл ломать себе над этим голову? Я в этом отношении совершенно вне всяких обязательств, доводы жены абсолютно нелепы. Я взглянул на часы… Да, это уже так повелось… А сколько после отца осталось внебрачных детей! О некоторых даже мне известно, я знаю их, отец, возможно, уже обо всех и не помнит, а разве ему было дело до них, а? Нет, это ему и в голову не приходило. И навряд ли пришло, будь уже даже тогда «Тузекс» и боны. В женщинах отец возбуждал безграничную нежную страсть — и баста, вот уже тянет к восьмидесяти, а все еще возбуждает любовь — и вполне возможно, что безграничную, — в некой вдовице Бетке. Неужто отец даже женится? Ну и пусть женится, пусть на ней женится, наконец в доме наступит покой! Ведь сколько из-за этого было шуму, какой крик стоял: «Дети мои, не мешайте мне, я должен жениться!» Да, кстати, сейчас, верно, это и происходит, сейчас вроде бы они и должны были идти под венец… У этой вдовицы отцу было бы веселей, в корпусе 4 «Б» ему скучно, все-то он мозгует, прикидывает, как может людям добро принести, а сейчас уже вторую зиму помогает в котельной Тадланеку, у него, у лошадника, хочет выучиться на истопника, жить у той вдовицы, ходить на работу, топить, чтобы людям было тепло — возможно, это и не самое худшее, возможно, и разогнал бы он холод, ведь за долгую жизнь столько всего удалось ему одолеть, возможно, и сейчас удастся добро сотворить, худое избыть… Я опять взглянул на часы.