Бела крутила в руке «оглобельку» очков, закопченных и приготовленных для наблюдения за солнцем.
Отец из деревни, подумал Мило, он и на очках видит оглобли. Он заметил, что Беле не сидится на месте, она еще беспокойнее, чем он. Дергается, как овца перед затмением солнца.
Бела действительно дергалась, она облокачивалась то на правый, то на левый локоть, потом подпрыгнула на стуле, поднялась и расправила обеими руками юбку. Ей было очень жалко, что погода не задалась. То и дело она поглядывала в окно.
На улице было серо, серые стены, нигде ни единого пятнышка желтоватого, веселого и бодрящего солнечного света (стареющего, как говорили у Блажейов в последние дни).
Бела мысленно осмотрела себя, но не с головы до ног, а наоборот — от серых туфелек и черных крепсилоновых чулок, от клетчатой юбки и серой блузки поднялась выше, к лицу и волосам. Если бы мама только знала, что она ходит в черных крепсилоновых чулках… Но она не знает, не видит… Как случилось, что Мило еще не выдал ее? Еще не проболтался… Отец тоже смолчал, и все удалось сохранить в тайне. У мамы-то взгляды допотопные… И опять ей стало досадно, что погода нехороша, и подумалось, что было бы очень странно, если бы она в такой сумрачный день полезла на крышу, утыканную целым лесом антенн… А как туда лезть? Она была там один раз с отцом, упросила его, когда ставили телевизионную антенну. Это же курам на смех — забираться куда-то смотреть в ничто и ничего не видеть.
Ее мать Стана уже примирилась с тем, что муж каждый день уходит на работу, бывает там до семи часов и не сделал исключения даже для такого дня, как пятнадцатое февраля, дня солнечного затмения — говорят, почти полного. Она улыбнулась. Ей представилось огромное яркое солнце, на которое опускается, обрушивается черное жалюзи. Так, конечно, не бывает, так не будет — на солнце наползет тень в виде темного, черного круга. Она убеждала себя в этом, уговаривала, но ей все более явственно представлялся сияющий солнечный шар, пересеченный черными ровными полосами, как будто кто-то опустил на него жалюзи. Она встряхнулась.
— Который час?
— Без двадцати восемь.
— Ой! — выкрикнул Мило.
— Без восемнадцати начнется!
— Да, — сказала Бела. — Мама!
— Погода хорошая?
Дети не ответили.
— Солнце есть?
— Нет, мама.
Пани Блажейова медленно и осторожно прошла через комнату, нащупала и осторожно села в кресло, обитое ворсистой тканью.
— Как жаль, что погода плохая.
Ее слова причинили Мило боль. Мама не видит и огорчается за них? Плохая погода — ведь это только для них, не для нее. Но он тут же возразил себе: чушь… Ему стало обидно. Чушь, чепуховина, но выходит, что чушь — это все новое, неизвестное, странное, особенное, выходит, что чепуха и то, что мама думает о них, желает им, чтобы погода была хорошая, чтобы небо прояснилось и они увидели бы то, чего не увидишь вот так, запросто — почти полное солнечное затмение. В свое время будет у нас и полное, подумал Мило, но, говорят, случится это одиннадцатого августа тысяча девятьсот девяносто девятого года, через сколько же это лет? — через тридцать восемь. Ему тогда будет пятьдесят.
Ветер на улице утих, на плоской крыше дома успокоились антенны, перестали биться провода, которыми крепятся антенны, и другие, ведущие к телевизорам. На востоке и на юге туман уже перестал липнуть к голубому небу, облачных лоскутьев убывало, они опускались в туман.
Как волны моря, подумал на крыше Файоло. Он улыбнулся своему прозвищу. Школа — это сила, там тебе влепят прозвище, и баста. Всякий может потешаться… Он думал о себе и своих одноклассниках. Вроде они прозвали его Файоло за нелепую, слишком высокую фигуру, как будто надломленную в коленях, в пояснице и там, где шея соединяется с туловищем. У корпуса 4 «Б» большого двора нет, да и тот, что есть, все уменьшается, вот пристроили гаражи — Мико хлопотали об этом. Но места все же пока хватает, чтобы нашему брату отпасовать головой тяжелый мяч, а для этого, елки зеленые, требуется хорошая, крепкая голова. С мяча сыплется пыль, а то и песок, но что поделаешь? Это песок нашей арены… Файоло тренируется неустанно, с тех самых пор, как начал ходить, оттого-то у него и фигура согнута в коленях, в пояснице и шее. Шея у него длинная, наклоненная вперед, нижняя челюсть выпячена, и голова держится так, будто ждет удара твердого, тяжелого, облепленного пылью и мелким песком мяча. Не один раз у него отшибало мозги, которые, как говорят разные лбы, находятся в голове, подумал он, и у него, слава богу, они вообще-то есть, но устройство это чувствительное, чуть что — поломка. Но иначе все равно не выходит, нужно, чтобы колени, поясница, шея — все было настороже, ведь никогда не знаешь, что тебе ляпнется на башку… Как волны моря, опять пришло ему на ум, но он отмахнулся — что за «муть» лезет в голову? Опадают волны, солнце озарило гладь — то из глаз твоих исходит тишина, когда ты улыбаешься мне… Ах, черт!.. Море, солнечное затмение — хреновина… Он прислонился к будке машинного отделения, посмотрел на провода громоотвода. На затмение ему плевать, он здесь, на крыше, только потому, что ждет Белу Блажейову. Он был без шапки, в расстегнутом плаще в мелкую клеточку, воротник поднят, верхний его край касался густых черных вихров, всклокоченных на затылке. Взглянул на часы. Погода — дрянь; тучи, облачно, подумал он. Наверно, не придет… Вдруг вздрогнул, отскочил от стены. В машинном отделении включился двигатель, загудел лифт. Не она ли подымается? Зачем? Даже если было бы совсем ясно, все равно бред… Затмение! Муть! Ходила бы она на танцы в Пекао[11], не надо было бы прятаться здесь, на крыше… Но, с другой стороны… Кто станет искать их на крыше? Всякий решит, что они в парке или на сборе дружины, группы, отряда, в мичуринском кружке… Даже Тадланек их здесь не накроет, да он сюда и не ходит… Файоло отошел от машинного отделения и стал бродить между антеннами и проводами. Время от времени он останавливался, смотрел на плоские седлообразные крыши, на трубы, отдушины, на Славин, Колибу, на Камзик. Все ему казалось серым, запыленным. Нигде ни пятнышка желтого солнечного света. Он снова взглянул на часы. Десять минут девятого… Подождет до четверти девятого и, если не прояснится, пойдет домой… Хорошенького понемножку… Потом разнесет эту «муть», опадают волны, солнце озарило гладь — то из глаз твоих исходит тишина, когда ты улыбаешься мне… Зря он с ней спутался… Бабы липнут к нашему брату, как репей, женщину можно закадрить где угодно, даже и не заметишь, как, собственно, она сама тебя закадрит, да еще и заплатит, денег тебе одолжит… В прошлый раз вот дала, чтобы было на что играть с Тадланеком, Мико и с Мациной, и назад не требует… Но с этим, наверное, скоро можно будет покончить — топить перестанут, Тадланек живет не здесь, он сюда только приходит… Рассказать кому-нибудь — не поверят… Тадланек раньше-то был погонщиком волов, потом конюхом, так вот, в котельной у него все четыре котла с лошадиными кличками — Чинош, Фако, Фуксо, Шимель — и кнут; когда на него находит, он лупит, нахлестывает своих железных, чугунных коней, чтобы тянули, чтобы пыхтели… Но эта забава ему надоела, вот он и придумал играть в картишки… А мы, бедняги, влипли, черт его побери! А все из-за Белы… Придумала обниматься в подвале, ха! Опадают волны, солнце озарило гладь — то из глаз твоих исходит тишина, когда ты улыбаешься мне… А, черт, в котельной такая «муть» в голову не лезет — но скоро весна, лето, кто пойдет в котельную? У пана доктора Мацины уже есть центробежные идеи. Мол, будет тепло, можно играть и у него на балконе. Тадланек туда ходить не станет, Мико, скорее всего, тоже нет… А как попал в котельную Мацина? Он что, на самом деле прячется там от внучек? Мико-то явился сам, он хочет выучиться у Тадланека на истопника! Во дает! Делать ему нечего, и в квартире у его сына, мол, все под марлей… Как только терпит все это Клара, такая красивая девчонка? Файоло посмотрел на небо.