— Привет, Голландец!
— Привет, Файоло!
По ржавой лестнице поднималась Бела Блажейова, подстриженная «под голландца».
Файоло обрадовался, одиночество исчезло, как злая тень. Кинулся к лестнице.
— Привет!
— Привет, Голландец!
— Держи, только осторожно!
— А что это?
— Не видишь? Окуляшки-стекляшки.
— Давай!
— Только осторожно, Файоло! Они закопченные.
Он осторожно взял их за дужку.
— Давай лапу!
Бела протянула ему руку.
— Оп-ля! — Он вытянул ее на крышу.
Бела спрыгнула с площадки и повернулась к исчезающему солнцу.
— Фантастика! Дай-ка стекляшки, Файоло!
Он подал ей темные и закопченные очки.
Бела надела их очень осторожно, чтобы не испачкаться, и стала смотреть на исчезающее светило. Оно было теперь как толстый серп, сияющая выпуклость которого была повернута на восток, черная впадина — на запад.
— Голландец!
— Чего?
— Пойдем вон туда, за будку.
— Зачем?
— Там теплее.
— Я сюда на минутку. Мне надо вернуться, Мило тоже хочет сюда. Кто-то должен побыть с мамой — мы ведь не можем оставить ее одну, ей ужасно хотелось бы увидеть вот это, но она не может, она слепая, и, если бы мы оба ушли, дома ей одной было бы совсем грустно.
— Ну, иди!
— Иду.
— Там лучше, чем здесь, — сказал Файоло и, зайдя за машинное отделение, начал говорить шепотом, будто самому себе: — Мне здесь было ужасно одиноко! Я так рад, что ты пришла, Голландец.
— Правда?
— Вопрос! Здесь так страшно, в голову лезла веяная «муть», опадают волны, солнце озарило гладь — то из глаз твоих исходит тишина, когда ты улыбаешься мне, черный нож вонзился в солнце — то упала завеса печали, когда лицо твое закрыло сожаление, знаешь, Голландец, такая «муть» стала вдруг заволакивать мое чувствительное, часто ломающееся устройство, что я даже струхнул… Следствие одиночества, понимаешь… Когда я без тебя.
— На, держи! Посмотри! — Бела сняла очки и оглядела Файоло, его слегка выпяченную вперед нижнюю челюсть с белеющими зубами, когда он улыбается одной нижней губой да уголками рта, такой твердой, несокрушимой улыбкой опытного мужчины. Он всегда настороже, точно готовится отбить жесткий, тяжелый мяч. Беле это нравилось, но похвалила она затмение:
— Вот сила!
— Да, солнце откалывает номера!
— Номера?!
— Ясно!
— Прыжок во тьму! Обалденно!
— А палит-то как! Лошадь тоже бьет ногами, когда подыхает! — припомнил Файоло один из афоризмов Тадланека, повернулся к Беле, снял очки и улыбнулся твердой, несокрушимой улыбкой, одной нижней губой. — Режет глаза?
— Режет.
— Тогда мы сделаем вот так! — Он повернул очки дужками вперед, одно стекло приложил к своему правому глазу, обнял Белу за шею и притянул к себе. — А в это стекло ты смотри левым глазом — тогда мы оба все увидим. Вот так, щека к щеке!
— Бок о бок?
— Да!
— Плечо к плечу!
— Да, елки зеленые!
— Хорошо видно, клевая идея, Файоло! Красота! Ой, как оно убывает! Дракон пожирает солнце! Я где-то читала, что в старину люди боялись затмения, думали, что солнце пожирает дракон, крокодил или еще какое-то чудовище.
— Детский лепет! — серьезно возразил Файоло. — Нож врезался в солнце.
— Какой, Файоло?
— Какой! Круглый.
— Каким режут ветчину?
— Да, только черный.
На крыше корпуса 4 «Б» царила тишина, только снизу, со Смарагдовой улицы, доносились крики детей и говор взрослых.
Прислонившись к стене машинного отделения, Файоло, Олдрих Файтак, и Голландец, Бела Блажейова, стояли щека к щеке, плечо к плечу, бок о бок; длинная Бела стояла, немного расставив ноги, а Файоло обвил вокруг ее икры в черном крепсилоновом чулке свою худую ногу в узкой серо-голубой штанине. Так опираясь и поддерживая друг друга, они наблюдали затмение, хотя порой из опустившегося и поредевшего моря тумана, о котором говорил Файоло, подымалась туча и, словно занавесью, застила солнце. Файоло радовался, что Бела прогнала неприятное ощущение одиночества, а Бела думала о тускнеющем, убывающем свете. Она чувствовала, что и в ней тоже что-то исчезает, какая-то неприятная, холодная застенчивость перед Файоло. Затмение — это сила… На него можно сослаться дома, в школе… Что-то вроде этого пришло на ум и Файоло, и он тоже начал рассуждать. Дома он сослался на затмение, и матери самой пришлось пойти в магазин. Она пошла, а ей это тяжело, бедняге, пожалел он, но ведь могла бы и подождать. Мир не рухнет, если дома час-другой не будет буханки хлеба, овощей, картошки и килограмма любого, пусть даже мороженого мяса… Он ведь сказал ей, что после десяти, когда солнце станет опять круглое как бублик, он сбегает за провиантом. Провиант — это слово ее немножко сердит, но кто виноват, что люди устроили две распрекрасные мировые войны, что армии то и дело сокрушают земной шарик… А чтобы они могли это делать успешно, рассуждал Файоло, им нужно хорошо питаться! От таких вещей во все стороны летит грязь, брызнуло и на пирожное «наполеон» — потому «наполеон» у них дома тоже называется провиантом… Мама никак не хочет этого понять, убедить ее невозможно, отсталая она. А ведь с матерью и с отцом можно жить в мире, лишь соблюдая джентльменский договор: ты мне, я тебе, но разумно, дорогой мой отец, разумно, милая моя мама! Сын не для того, чтобы только слушаться, отец и мать не только для того, чтобы приказывать, надо — не надо… Файоло ощутил щекой гладкую нежную щеку Белы, своим боком — мягкий податливый бок, плечо Белы поддалось под его твердым, мужским плечом — и Файоло твердой упругой икрой прижал ее поддающуюся икру, обтянутую черным крепсилоновым чулком. Ай да солнце, елки зеленые, подумал Файоло. Вот это округлость! Натягивает на округлость черный крепсилоновый чулок! — усмехнулся он, выставив вперед нижнюю челюсть и оскалив нижние зубы.