Наши пальцы снова сплелись.
– Знаешь, – сказала она вслух, – мне бы хотелось забыть, кто я.
Видение: голубой автомобиль возвращается, останавливается напротив террасы, ждет. Рене его не замечает. Слега растут сосны. «Вольво» снова исчезает, сосны шепчут: «Рене 39 лет». Почему-то этот факт приобрел огромное значение. Рене 39 лет. «Чем я могу ей помочь?» – спрашиваешь ты и разводишь руками. В самом деле, помочь ей ты не в силах, не в силах…
– Еще совсем молоденькой я уехала в Штаты, – сказала Рене. – Провела там четыре года, в Калифорнии и в городе Сиэттл, штат Вашингтон. Я жила в колонии хиппи, некоторые из них были очень интеллигентные. А может, мне все это приснилось? Звучит банально, но так оно и есть: те годы кажутся мне сном. Я нигде не работала, о деньгах не думала, одежды не покупала – просто жила. Любовью за пропитание не расплачивалась. Кто-нибудь обязательно приносил еду. А вот этот, с «вольво»… Я бедна, а он столько раз у меня ужинал… Я как-то не выдержала и спросила: «Почему ты ни Разу не пригласил меня поужинать? В ресторан или к себе, ты ведь живешь один?» Оказалось, что ему просто не приходило в голову. Но и после того разговора не пришло… Я попросила его по телефону привезти набор инструментов, которыми пользуются педикюрщицы – обещала помочь кое-кому из здешних пациентов. Ну, он привез… и ждал в машине, пока я поднимусь к себе и принесу ему деньги. Каких-то несколько крон! Куда подевались кавалеры, нынешние мужчины уже не мужчины! Жалкие существа, в голове одни деньги. Мне надоело за них расплачиваться. Помнишь, я тебе говорила, что у меня в Стокгольме есть двоюродный брат? Стоит нам оказаться перед какой-нибудь кассой, как он прячется у меня за спиной, словно ребенок. Поэтому пожилые мне больше по душе, совсем иное воспитание…
За спиной у нас послышались шаги: подошло время полдника, послеобеденного чая.
– Я избегала брака после того, как рассталась с хиппи и стала как все… Наверное, инстинктивно… Не хотела, чтобы в жилах моего ребенка текла кровь кого-нибудь из скряг. Но время свое упустила, так ничего не добившись… Работать секретаршей не по мне, предпочитаю больницы и санатории. Пора навести порядок в собственной жизни… и, прежде всего, положить конец этой связи.
Я подумал, она имеет в виду того парня с «вольво». Рене так меня и поняла, рука ее напряглась, ладонь выскользнула из моей ладони. Ага, значит, речь о другом.
– Он француз, – сказала Рене. – Довольно пожилой. По нескольку раз в год приезжает в Швецию, живет у меня. И так уже шесть лет.
В Париже она была бонной. Рене и садовник Берти на террасе… довольно пожилой…
– Ему семьдесят.
Мысленно я повторил по-французски числа: cinquam, soixante, soixante -dix [9]. Берти тоже семьдесят. Все точно.
– Бесперспективная связь, но я люблю его… Он богат, но очень скромен, умерен во всем… Даже роста маленького. Ездит на маленькой машине, одевается просто. Я вообще не понимаю, зачем люди постоянно пыжатся. Взять хоть моего кузена – читает Кьеркегора и Шекспира только ради того, чтобы подчеркнуть свое превосходство. Цитатами пользуется, вроде как ты костылем, – без этой подпорки ему не устоять. А симпатии все равно никому не внушает. И деньги, и Кьеркегор служат не во благо, когда человек карабкается на них с единственной целью – оказаться выше других Может, потому-то я и потеряла былой интерес к чтению. Нынче все выставляют свою культуру напоказ, сколько ни есть – все на продажу, будто на рынке. Без зазрения совести пользуются ею в борьбе за престиж… так ведь, кажется, говорила Альма? Жизнь была бы гораздо спокойнее, если б люди, наоборот, старались вести себя так, будто они ниже своего, всамделишного роста…
«Ниже», «plus bas, -так выразилась Рене и даже показала рукой, какой рост ее устраивает: рост ребенка или лесного гнома.
– Взять хоть моего француза – такая скромная и, в то же время, щедрая натура… эта порода мужчин вымирает…
Рене на меня не смотрела, должно быть, испытывала неудобство.
Культура, лишенная сокровенности, – так вот, значит, чего не могла она принять. Что ж, это свидетельство способности к внутреннему познанию. Но кто способен на это? Больные, увечные и усталые, именно к ним обращены слова: «Мир должен был исчерпать вас до конца, чтобы сейчас вы могли открыть его заново…»
66.
– Что-то заставляло меня спешить в «Брандал», – поделился со мной Питер, – подсказывало, что нужно непременно приехать сюда до конца года… Мне казалось, что очень скоро дом перестанет существовать и хотелось понять, что же здесь делается.
Понятно – у этого «что здесь делается» два смысла: Питера интересовали практический урок, и возможность найти единомышленников.
Тогда-то и вспомнилось с полной ясностью: мне двадцать лет, я расслабленно лежу в полотняном шезлонге в каком-то саду, держу альбом репродукций. Имя художника – Клод Моне. Вечереет. С неба струятся легкие сумерки. Почти физически ощущая ласку нежного неба, затянутого тонкой, почти невидимой паутинкой тьмы, я листаю страницу за страницей. Бесшумно, подобающе неспешно. Сумерки смягчают блеск глянцевой бумаги, на которой деревья, вода, смутное пятно человеческой фигуры существуют единственно для того, чтобы подчеркнуть световую гармонию. И вот уже тает мое самомнение, я не больше, чем фигура с картины Моне, ощущающая себя связующим звеном между окружающей природойи природой нарисованной. Все сливается воедино: сумерки, книга, мерцающая на небосклоне крохотная звезда, свисающая с ветки груша, которая того и гляди коснется меня. Все вокруг живет и ничто не оставляет меня равнодушным.
Это действительно было со мной.
Кто-то за спиной тронул рычаг дворовой колонки, вода с веселым шумом ударила в цинковое ведро. Но и это не нарушило гармонии между человеком, звездой и плодом, они жили все в том же несуетливом ритме, с которым вошли в резонанс барабанившие о металл капли. Возникла уверенность в том, что пока течет вода, ничего дурного со мной не может произойти. Жизнь вокруг прониклась ко мне благосклонностью, возвещая об этом шумом падающей воды. Но вот струя прервалась, кто-то сказал:…Завтра начнем косить». И чувство защищенности от зла распространилось на неведомое будущее, на все на свете. Пришло понимание самого простого: собственного бессмертия. Откуда - я не понимал, но хорошо сознавал, что миру грозит разрушение, стоит вслух заговорить об этом сложном ощущении.
Точнее – связь миров прервется в тебе.
67.
Обед прошел в молчании – нас только что покинул Пребен. Альма укрылась в комнатке со своими поделками. Не сомневаюсь, что ей хотелось поплакать. Из тамбура с телефоном возник маленький человечек, чистенький и подвижный, словно бобр. В руках он держал две тарелки одна была с крапивным супом и другая – с тертой морковью, свеклой и луком, картофельным салатом, ростками сои и пшеницы. Эта вторая, огромная тарелка была переполнена. Человечек обильно полил овощи растительным бульоном, приправленным чесноком и оливковым маслом и устроился поодаль за свободным столом.Я решил, что это столяр, приглашенный Альмой для какого-то текущего ремонта (из заднего кармана у него торчал складной метр).
Странный гость бросил на нас быстрый взгляд и стал быстро поглощать содержимое тарелок; его ручки и челюсти работали так, словно их приводил в движение невидимый моторчик. Сразу уточняю, кого коснулся его взгляд за нашим столом сидели Зигмунд, гомеопат, Питер и я. Зигмунд и гомеопат появились час назад, будто бы специально взамен Пребена. Я даже подумал – уехал один, приехали двое. И мысленно-уже в третий или четвертый раз – повторял эту самую обычную фразу, упиваясь ее звучанием, напоминавшим мне поэтическую строку или цитату из Библии. Но тут Питер объяснил мне и нашим новым сотрапезникам, что маленький господин глухонемой, что раза два в месяц он приезжает к Альме, «pour prendre son repas». [10]