Как бы невзначай Питер заметил, что даже лучшие из людей порой невольно допускают в речах и поведении досадную оплошность, которая может помешать общению, если принимать ее близко к сердцу. Чересчур много гнева и напряженности скопилось в мире, не всем и не всегда удается от них уберечься, вот человек и срывается – кто-то постоянно, другие – в определенные моменты. Сказанное Питером вполне соответствовало его манере двигаться. А он продолжал толковать, что одна из причин нашей общей Драмы – бессмысленная спешка. Дух некогда перевести, а ведь сроков нам никто не устанавливал; солнцу еще долго предстоит дарить людям тепло. Возможность не спешить -великое благо. Если люди не воспользуются им, не найдут времени на размышление, они наделают новых ошибок, а обнаружить их не сумеют. В душе суетливого человека пустота, жизнь его – лишь видимость развития. Чем бы ни занимался человек, делать это он должен спокойно, неторопливо, «Plus lentement, [1] – несколько раз повторил Питер, в его устах эта фраза звучала как заклинание. Перемены в жизни должны происходить не по чьему-то заказу, а естественным образом, когда наступит время – ну, разве не глупо пытаться подгонять времена года?
В интеллектуальном отношении сказанное Питером, вероятно, не блистало особой глубиной, но произвело на меня весьма сильное впечатление. Когда годами несешься куда-то в общем потоке, и вдруг тебе напоминают нехитрую истину, что очень приятно неторопливо пройтись по улице, это заставляет осознать, что мудрец не станет пускаться в рассуждения, оправдывающие перегруженную сложностями жизнь, он постарается погасить набранную инерцию. Оказывается, порой нет ничего более поразительного, чем встреча с умным, думающим человеком.
А он уже вернулся к теме благотворности сделанного собственными руками. Если мир окружающих предметов не станет тебе близок, жизнь потеряет свою привлекательность – вот о чем мы все чаще забываем. Пользоваться покупными вещами – путь приятный и легкий, но не самый правильный. Хорошо, чтобы стул, на котором сидишь, стол, за которым ешь, прошли через твои собственные руки. Но поди-ка смастери их, коли не живешь «plus lentement». Как бы курьезно это ни звучало, если перестанешь спешить, времени хватит на все, а пустись в галоп – сутки моментально станут короче. Рассуждая, Питер поглаживал ладонью по столешнице, спинке стула – да так нежно, будто полировал их, будто как раз в этот момент проникался близостью с деревом.
Голос Питера, его движения навевали на меня покой. Покой, лишенный, однако, элемента точности (на меня все еще снисходил время от времени), само состояние, которое мы так называем в чистом виде. Что-то вроде лишенных конкретности флюидов. Ни с одним человеком я не чувствовал такой свободы, не общался без тени напряжения; никогда прежде не испытывал такой уверенности, что ничем не буду уязвим. (Точнее было бы сказать, что меня внезапно осенило: до чего же истощительны были все мои прежние контакты с ближними.) «Питер не мог бы меня задеть». Констатация – проще некуда, ничего сногсшибательного. А ведь на секунду мне даже почудилось, словно весь мир разом стал преображаться.
Я закрыл глаза. Такого я себе не позволял, даже разговаривая с собственной женой. Кровать вместе со мной куда-то понеслась. Трудно было судить, где я нахожусь – в Швеции, во Франции или еще в какой-то стране. Я прибыл в добрую провинцию жизни, в незнакомую провинцию. (Бедняга Петр, бедняга анатом, маленький человек, долгие годы он вел с коллегами одни и те же разговоры – об их статьях, об «их опытах, об их амбициях…)
Тут я услышал новый вопрос. Это вернуло действительности знакомые очертания. Правда, что наши школьники получают прямо на предприятиях различные профессии? Да, подтвердил я, в общих чертах так оно и есть. Питер о подобной практике отозвался весьма одобрительно: детям, подросткам обязательно надо попробовать, какое удовольствие доставляет физический труд. Я согласился с ним, но отметил, что для этого еще не найдена самая подходящая форма… Не все дети трудятся охотно, не всем труд доставляет радость. Да, конечно, сказал Питер и Бог весть в который раз провел ладонью по спинке стула. Немного помолчав, продолжил: «Ваши предприятия работают на ином принципе, однако и там думают о прибыли. А стоит ребенку связать работу с прибылью, как радость исчезает».
Удивляясь собственному запалу, я тем не менее горячо его поддержал: да, вот такие простые истины и забываются, а поэтому – мое воодушевление все росло – по возвращении я обязательно поговорю о труде подростков с бывшей одноклассницей, она теперь министр просвещения. Питер удивился: «Привез вас сюда дипломат, с министрами запросто общаетесь… Вы, видно, принадлежите к самым высоким кругам». Я постарался уверить его в своей сугубой ординарности – да ведь я даже не профессор, а просто преподаватель. «Есть личности, – заявил он, – которые повсюду встречают теплый прием благодаря своему уму и обаянию». «И я вам кажусь такой личностью?» – не поверил я и поспешил пояснить, что его удивление не очень понятно мне – и в автомобиле дипломата, и в беседе с бывшей одноклассницей я не испытываю никакого неудобства. «Я тоже, – согласился Питер, – иерархические барьеры между людьми – фальшь. Но с министром встречаться мне не доводилось». Так я и не понял, убедил ли его, что я не профессор, а обычный преподаватель.
16.
Питер и Петр – это совпадение на всех, разумеется, произвело впечатление. (Что касается меня, то ничего столь уж существенного я в нем тогда не усмотрел.) «Питер» они произнести могли, но «Петр» – никак. И называли меня Петером или Петаром.
17.
Перед тем, как распрощаться, он сказал, что в лечение Альмы необходимо верить. Тогда и результаты будут более радикальными. С этим я был вполне согласен. Да и что, собственно, привело меня сюда? Конечно, же, вера. «Не сомневаюсь, – кивнул Питер, – но дом Альмы в первый момент привел вас в замешательство». И он в самых простых выражениях объяснил мне ненужную сложность моих переживаний. Да, все здесь выглядит совершенно будничным и даже слегка запущенным, поскольку для Альмы важен не внешний блеск, а нечто куда более глубокое. Кровати, тумбочки, инструменты, пол в больницах действительно светятся чистотой: торопливо снуют сестры и врачи в снежно-белых халатах; попав в больницу, оказываешься во власти исполненного серьезности, делового мира аппаратов лечебных процедур. Говоря об ослепительности больниц, Питер поглаживал зеленый цоколь стены и под его ладонью тот словно начинал испускать сияние.
Больницы порождают у страдальца иллюзию, что для лечащих его людей не существует препятствий. Усомниться в их всемогуществе его не заставит даже нежелание болезни отступить; вот так и первобытный человек ни при каких обстоятельствах не терял веры в шамана. Пока жив, обделенный здоровьем задается вопросом, за что он обделен никогда не ошибающимися и недоступными его пониманию силами.
Рука Питера снова поползла по стене – уже в обратном направлении. Здесь же человек остается в близком ему мире, чуть тусклом, усеянном щербинками и пятнышками (под его ладонью стена восстанавливала свой подлинный облик). В больнице вера тоже нужна, но там-то, в заведении, демистифицированном на первый взгляд, она как раз и принимает характер идолопоклонничества. Разве хоть кто-нибудь из мира медиков спускается как равный в нижний круг, к больным? Пожелал ли кто-нибудь потрудиться объяснить им суть заболевания и смысл выбранного лечения? Альма живет в «Брандале», здесь же, среди своих пациентов, ночует. Точнее было бы сказать – среди своих гостей. Ее не интересует блеск, она никому не намерена внушать страх и трепет. (Верно, что стерильность в больницах необходима и, чисто прагматически, ее нарушение может быть пагубным. Тут, у Альмы, никому не делают уколов и не берут кровь на анализ.) Заявив, что хочет стать мне матерью, старушка имела в виду иные корни своего авторитета – его силовое поле может дать нам приют и возможность расслабиться.