Он дал крупную купюру старику, который собирал окурки и продавал их поштучно, как просвиры. Купил себе булочку с шоколадом в память о полдниках своего детства и направился к сердцу столицы, вдоль канала Сен-Мартен до порта Арсенала и берегов реки. Каждый час он останавливался в кафе — жажда мучила жестоко. Из любопытства купил газету, два года он не держал в руках ни одной. Те же лица, те же конфликты, те же сто раз пережеванные идеи. Мир не изменился. Впади он в кому еще на десяток лет, все будет по-прежнему. Он перешел Аустерлицский мост, спустился к порту Сен-Бернар. Через каждые сто метров стояли на якоре маленькие кораблики. Странное зрелище ожидало его. Целый караван-сарай маргиналов расположился на набережных, под деревьями и кустами, вокруг импровизированных жаровен и костров. Кого тут только не было — малахольные и блаженные, хромые, безногие, просто шантрапа, всё дно столицы. Они дышали воздухом у реки, лежа кто на чем, расставив складные столики и стулья. В веселом хаосе резвилась падаль. Помятые физиономии поджаривались все лето, и цвет их, сизо-красный от выпивки, перешел в медно-красный от загара. Коматозники бутылки лежали на полотенцах, отсыпаясь с похмелья или переговариваясь хриплыми междометиями, выставляли напоказ костлявые ноги, тощие икры в черных пятнах. Транзистор наяривал рок, две сгорбленные старушки приплясывали в неуклюжем ригодоне. Ни дать ни взять, кермеса, праздничное гулянье, Брейгель под бормотуху и музыку техно. Голытьба кутила, готовя нехитрую еду на газовых плитках, поджаривая колбаски и сосиски на импровизированных жаровнях. Нищая братия прекрасно уживалась с гуляющими, бегунами, велосипедистами, во множестве вышедшими в этот час подышать после дневной жары. Два мира, загнивающий и здоровый, сосуществовали бок о бок. Все пили, ели, переговаривались, радуясь, что живы, в дивных сумерках, сгладивших суровость города, размывших серую громаду Министерства финансов, похожую на железнодорожный состав, разбитый надвое рекой.
Париж, на востоке, как и на западе, мнит себя американским городом, превращаясь в вертикальную утопию, в монолиты из стекла и стали. Женщина, больше похожая на борца сумо, в рыжем парике набекрень, с голыми руками и ногами, с икрами в сетке вен, толстых, как электрические провода, густо-фиолетового с черным отливом цвета, царила над всем этим хаосом. Она восседала на крошечном складном табурете, и ее огромный зад, не умещаясь, свисал с обеих сторон. Обута она была в дырявые шлепанцы, из которых высовывались громадные пальцы с покрытыми красным лаком ногтями. Она встала, чтобы поправить короткую юбчонку; грудь у нее была такая огромная, что, садясь, она обеими руками поддержала ее. При виде Антонена толстуха принялась усиленно ему подмигивать и, раздвинув огромные окорока, служившие ей ляжками, указала пальцем на вход в туннель.
— Пышка Лулу к вашим услугам, милорд…
Шокированный, он все же смутился и вдруг, повинуясь порыву, отдал ей свой букет, уже привядший, но благоухающий. Сколько времени он не прикасался к женщине? Он улыбнулся ей, успокоенный этим органическим добродушием. Другие толстухи, краснолицые, словоохотливые, хриплыми голосами приглашали его чокнуться. Все эти людишки, расхлябанные, с опухшими физиономиями, являлись оскорблением науке, гигиене, человечеству.
Антонен, однако, находил их прекрасными. Они были его братьями по уязвимости: славные малые, хоть и с мерзкими рожами. Принцы, да — высокие в своей обездоленности. Великолепно было их упорство в саморазрушении. Глядя на это недочеловечество, он вдруг содрогнулся, упал на колени и безудержно заплакал. Горько, навзрыд, как не плакал с детства, — огромное горе, камнем лежавшее у него на сердце, излилось слезами только сегодня. Он просил прощения у своих товарищей за то, что замышлял против них столько зла, просил прощения у Фредо и Марии Каллас за то, что не сумел их защитить. Он хотел примириться с самим собой и с миром. Он вернется, чтобы помогать им, бедолагам, вот только сам выберется из ямы. Толстуха в мини-юбке, увидев молодого человека, рыдающего как дитя, подошла к нему, покачивая огромным задом, прижала к себе и похлопала по спине, утешая. Придавленный ее необъятным животом, утопая в изобильной женской плоти, он плакал, пока не кончились слезы, потрясенный, опустошеный.