— Какого черта вы прикидываетесь? — заорал я.
Ни слова, ни движения. И все вокруг, будь оно проклято, было не то и не так — синева неба, свет солнца, цветы, которые вяли на глазах. Я чувствовал, что я снова вне времени, но на этот раз не там, где надо. Я должен сделать так, чтобы здесь что-то произошло, и пусть гром небесный поразит меня.
Я пошел напрямик к пучеглазым манекенам, которые стояли и сидели в пивной под открытым небом. Первым мне попался Дженнингс — тот, что вместе со мной обедал у Баттеруортов. Я хлопнул его по плечу и закричал:
— Слушайте, Дженнингс, вы же знаете меня, я — Линфилд!
Теперь, когда я сосредоточился на нем, все остальные снова ожили, и, не считая меня, Дженнингс был здесь единственным пучеглазым манекеном.
— В чем дело? Что с вами со всеми стряслось?
Он ничего не ответил, даже не пошевельнулся, и я почувствовал, что если не сниму руку с его плеча, то он упадет. Я убрал руку и вдруг до того разозлился на молчуна Дженнингса, что дал ему пощечину. В ту же секунду я лежал на траве в нокауте. Как это случилось, не понимаю, но после окончания Торонтского университета, где я боксировал в полусреднем весе, я уже успел забыть, что бывают такие удары. А пока я лежал, ожидая счета и гонга, я будто издалека слышал смех и болтовню всех этих людей. Харви Линфилд не мог обратить на них внимания, и они снова веселились и проводили время в свое удовольствие.
Через несколько минут я с трудом встал и огляделся. На этот раз сидевшие за столами не застыли, а продолжали двигаться, точно водоросли под водой, и даже издавали какие-то звуки, но лучше бы я их не слышал. Они смеялись — медленным, тусклым, подводным смехом, — и смеялись надо мной. Я подумал: зачем тратить время на этих людей — если их еще можно назвать людьми, — ведь они мне, в сущности, безразличны, и я вернулся сюда, чтобы найти одного-единственного человека — Полу. Я знал, что среди них ее нет. Она могла быть только в гостинице.
Она стояла одна в большой комнате, сейчас тихой, как склеп, и почти такой же темной. Она не была манекеном с вытаращенными глазами, но я пожалел об этом, потому что, когда я увидел, как она там стоит, у меня сердце заледенело. Я шел к ней, а она тихо качала головой, по щекам текли слезы, и все горе, обида, разочарование — все, что разделяло и разделяет мужчину и женщину, стояло сейчас между нами.
— Пола, — сказал я, — прошлый раз это я был виноват, по вот я здесь, я вернулся, пробился сюда ради тебя… — Я мог бы продолжать, но знал, что она не ответит, а будет только качать головой и плакать, как женщина, которая чувствует, что все ушло безвозвратно.
Наконец она пошла прочь, я следом за ней; хотел сказать что-нибудь, но не знал что. Вокруг никого не было — пустота, тишина и бесконечное страдание. Она пересекла кухню, холодную, ничем больше не пахнущую, и приблизилась к зеленой двери. Там она остановилась, взглянула на меня, и по лицу ее пробежала тень улыбки. Дверь медленно закрылась за ней, и тут подошел я, сильный, уверенный, да поможет мне бог! Я рванул дверь и шагнул туда, как Александр Македонский.
Но, разумеется, на сэра Аларика это не произвело никакого впечатления, и я его не порицаю. В этот раз я отсутствовал всего полторы минуты, и ему было безразлично, выйду я из его чулана победным маршем Александра Македонского или выползу, как горбун собора Парижской богоматери. Он хотел одного — поскорее выпроводить меня, пока я не разбушевался и не начал ломать мебель. Поэтому он торопливо сообщил мне, что тут по соседству живет человек, который за фунт может отвезти меня в Блэкли. Правда, старик волновался напрасно: последнее посещение Другого Места — если это было Другое Место — выбило из меня всю воинственность.
Проводив меня до дверей, сэр Аларик немного успокоился.
— На этот раз… было… не так приятно, мистер Линфилд… гм?
— Было очень неприятно, — сердито ответил я. — Но поделом мне, раз я сам настаивал. И вел я себя не больно-то хорошо. Но признайтесь — и вы тоже.