Он наскоро проглотил запеканку, глядя на стремительно несущийся за окном снег. Еда мало что значила в его жизни. Он давно забыл, что такое есть вкусно. Она никогда не умела стряпать, но теперь это и вовсе не имело значения. В старости много есть не надо и вообще немного надо. Они прожили в этом доме уже лет сорок, хотя поженились далеко не молодыми, и мало-помалу обросли как многочисленным, только что бессловесным, потомством — мебелью. Все их деньги и забирала мебель, и давала она же. Поначалу Гримшо понемногу плотничал — подрабатывал вечерами, чиня кой-какую мебель для заказчиков. И мало-помалу мебель завладела им, засосала его, как пьянство, а там и превратилась во всепоглощающую страсть. И вот он бродил по дому, гладил трепетными пальцами красное, грушевое дерево, орех, дуб; подолгу пожирал мебель выпученными глазами, горевшими ревностью чуть ли не поэтического свойства. Он приходил в бешенство, если на мебели появлялась царапина или зазубрина.
Безумие собственничества не обошло и ее, ту, наверху, — он никогда не называл ее кроме, как «она». Она помешалась на фарфоре и стекле, — и парадную гостиную, прихожую, гостевые спальни, где никто никогда не гостил, уставили ломившиеся от фарфора буфеты и горки, к которым ни у кого не было, а теперь и не будет ключа, потому что никто не переступал порог их дома, если не считать врача. Гримшо и она жили одиноко. Ничего другого они и не желали. Они блаженствовали в одиночестве, на хлебе с чаем и рисовой запеканке, в окружении бессловесного мебельного потомства и бесчисленных фарфоровых сервизов, неувядаемо цветущих в темных недрах буфетов и за неотпиравшимися дверцами горок, подобно бессмертникам.
Гримшо уже приканчивал запеканку с чаем, когда открылась, закачалась массивная парадная дверь, и на лестнице раздались торопливые шаги.
Гримшо знал, что это пришел доктор. Он утер рот рукой и тоже направился вверх по лестнице, шел вслед постепенно уменьшавшимся хлопьям снега по газетам, настеленным на ярко-красной дорожке. В спальне на краешке кровати пристроился доктор с фонендоскопом в ушах. Он вынул трубку из ушей и, едва Гримшо переступил порог, обернулся поглядеть на него.
— Здесь необходимо затопить. Я еще вчера сказал нам об этом.
— Она говорит, ей вроде не холодно.
— Неважно, что она говорит. Сегодня температура упала и, судя по всему, упадет гораздо ниже, — сказал доктор. Здесь необходимо срочно затопить.
Гримшо промолчал.
— И еще. Вашей жене давно пора обеспечить надлежащий уход.
— Ей чужие в доме ни к чему, — сказал Гримшо.
— И это опять же неважно. А как у вашей жены насчет родственников?
— Какие там родственники! У нее только и есть что сестра. И она к нам сроду не приходила.
— Ну а узнай она о болезни вашей жены, она ведь не отказалась бы прийти?
— Навряд.
— Тогда уговорите ее прийти. А если не сумеете, непременно сообщите мне, и я пришлю к вам опытную сиделку. Принудить вас я, разумеется, не могу, но…
Доктор поднялся, убрал фонендоскоп в саквояж. Женщина на кровати не шелохнулась, и Гримшо, пожирая ее глазами в надежде, а вдруг она как-то выразит свое согласие или несогласие с доктором, оставил его слова без ответа.
На пороге доктор знаком пригласил Гримшо следовать за ним.
— Слушайте внимательно, — сказал доктор. — Тепло и сиделка насущно необходимы. Если вы не пригласите сиделку, я, к сожалению, не могу взять за себя ответственность за исход болезни. Вы поняли меня?
— Да.
— Как у нее со сном?
— Она на сон не жалуется, доктор.
— Что ж, продолжайте давать ей лекарство. Завтра я еще раз сделаю укол.
Доктор ушел, и Гримшо снова поднялся наверх. Он еле передвигал ноги, до того был удручен и раздосадован, — подумать только, в их доме будет распоряжаться чужая: чужая женщина будет своими неумелыми торопливыми руками царапать девственную поверхность дерева; женщина эта непривычными правилами нарушит освященный временем домашний уклад. Ему ни к чему здесь чужая. А ей? Если он хоть сколько-то знает ее, ей тоже ни к чему.
Тем не менее его не оставляла тревога и облегчению его не было предела, когда, войдя в спальню, он услышал ее кроткий, жалкий, испуганный голос:
— Ты не станешь звать Эмму?
— Ноги ее здесь не будет, — сказал Гримшо. — И слово мое верное.
— И сиделку не наймешь? Не такая я уж хворая. Мне сиделка ни к чему.
— Все будет по-твоему, — сказал он. — Нужно тебе, чтоб за тобой ходили, так и будет. Не нужно, опять же будет по-твоему.