Выбрать главу

Лурье бежал из Бухенвальда за считанные дни до освобождения лагеря.{7} Его послевоенный опыт был необычаен: он жил с американскими солдатами в лагере для перемещенных лиц, был избалован, обласкан и сыт. Ему дали работу в контрразведке. За такую жизнь после многих лет издевательств он очень полюбил американцев.

После войны вместе с отцом, тоже пережившим лагеря, Лурье эмигрировал в Нью-Йорк. Ему было 20 лет, вскоре он занялся искусством. Но карьера у него не складывалась: в своих работах он изображал расчлененных женщин и свастики, сознательно вызывая дискомфорт у зрителя. В это же время де Кунинг также изображал насилие и расчлененные тела, но почему-то это ни у кого не вызывало возмущения.

В «Доме Аниты», пестрящем нацистскими метафорами, мы обнаруживаем немало пренебрежительных, иронических портретов представителей нью-йоркских арт-кругов конца 50‑х — начала 60-х. Сумасшедшая художница-дилер, Поланитцер и развращенный критик Гельдпейер, которые являются воплощением арт-мира, вызывают у Лурье отвращение и презрение. Он разит наповал, обоих превращая в униженных рабов. По крайней мере, один из персонажей совершенно узнаваем{8}.

Госпожа Анита желает продемонстрировать Поланитцер артефакты из человеческих волос, плоти и костей, «подлинный Освенцим». Этого персонажа Лурье подчеркнуто называет «торговкой художниками» — в противовес более распространенному «торговцу искусством», — давая понять, что такие люди торгуют живым товаром, а не произведениями.

С чего бы Лурье не изображать расчлененные тела? Ответ прост: подростком он ежедневно наблюдал трупы. С чего бы ему не писать о замысловатом экстазе человека, закопанного в песок и медленно истекающего кровью через пенис? Вряд ли я когда-либо изучала фотографии той эпохи так пристально, как во время долгой борьбы с этой рукописью.

Книгу с подобными фотографиями я впервые увидела ребенком в 1950‑е. От стыда я отвела глаза. Но изображение навсегда осталось в памяти: гора мертвых голых тел. Столько людей, и все голые! Но было ли это… сексуально?

Ответ: да. В нашей культуре сексуальное перемешалось, перепуталось с понятиями хаоса и насилия, глубоко в них укоренилось. Сексуальность сливается с пытками; кровь — новая сексуализированная секреция, которой наслаждаются и жертва, и экзекутор. «Дом Аниты» проясняет, как это происходит, хотя и не отвечает на вопрос, почему.

Садомазохизм заинтересовал меня в начале 1970‑х. Я читала как де Сада, так и откровенное порно со второсортными «художественными» фотографиями, где обнаженные дамы ногами попирали рабов. В тот период, когда 1940‑е были еще свежи в памяти, ты находил как минимум один разворот с нацистской символикой. Бородатые мужчины, порой даже в ермолках, на вид явные евреи, стоят на коленях перед высокими блондинками со свастиками на нарукавных повязках. Блондинки отказывают жертвам в наслаждении. Однако мы понимаем, что этот отказ — и есть искомое наслаждение.

В такой декомпенсированной фантазии субъект охотно воссоздает — по меньшей мере вербально и, как правило, в мельчайших подробностях, — картины порабощения, фантазии о пожизненном заключении. Нечеловеческие условия концлагерей становятся парадигмой «наихудшего возможного». В экзальтированном возбуждении мазохисты зачастую обращаются к этому перевернутому идеалу.

После знакомства с «Домом Аниты» влияние нацизма на распространение БДСМ становится очевидным. Это проявляется в СМИ, в кино, в социальных сетях и в моде. Отражается в отвратительных преступлениях на сексуальной почве. И пока в одних местах продолжаются этнические чистки, в других проходят фетишистские вечеринки. Если назвать садомазохизм извращением, над твоей старомодностью посмеются. Но можно ли приучить себя к причудливой реальности, может ли она стать образом жизни? В 1990‑е модная индустрия обострила соблазны, оживив «метафору», подарила современной культуре призрак доминантной женщины. Каким-то образом жестокость превратилась в гламур.

Между тем нацистская парадигма не исчезла. Она по-прежнему жива — как искажение, как вывернутый наизнанку ужасный и даже сатанинский идеал. Садомазо-риторика заимствована из эвфемизмов Третьего рейха. Нацистские образы укоренены в культуре, закреплены в клише. В наше сознание пробиваются картины медицинских экспериментов, и слова Бухенвальда, описанного Лурье, звучат сурово и убедительно.

И снова возникает Мистерия страданий, сдобренная пикантным волнением. Чтобы вынести непрерывное повторение кошмара, Лурье прибегает к искусству, прививая ужасу красоту. И здесь его муки превращаются в изысканное произведение — в живой, ироничный, язвительный текст.