«— Вы голодные? Устали, небось, с дороги? С 1941 года?
— Спасибо, но нам нужна пища не для желудка… а для ума… никакой икры и шампанского. Нет уж, спасибо. Из деликатесов мы питаемся, хотя и редко, лишь пистолетами, пулями и гранатами».
Лурье пытался посмотреть на себя как на субъект истории. Создав свою нишу в послевоенном политическом искусстве — NO!art, Лурье пытался включить в орбиту своего протеста Альберто Моравиа, Жан-Поля Сартра, Луи Арагона — тех, кто составлял в послевоенное время интеллектуальную элиту Европы и с кем он вел переписку.
В Нью-Йорке Лурье оказался скорее в ловушке — на самом дне, в нижнем Ист-Сайде, нищем и опасном в ту пору районе Манхэттена. Вход в роскошные галереи Сохо и потом Челси, торговавшие минимализмом и абстракцией, — своеобразное бегство от политики, — был ему заказан. Он не мог стать показательным американским счастливцем, которого можно выставить в витрине капитализма на рынке холодной войны.
Описание художественного критика и напыщенного самодовольного интеллектуала Гельдпейера похоже на изображения ученых на летающем острове Лапута Джонатана Свифта.
Сравним:
Свифт: «…Лапутяне-ученые настолько поглощены напряженными размышлениями, что каждый из них имеет слугу, который, постукивая по голове хозяина надутым пузырем с горохом, обращает его внимание на окружающий мир. Они не способны ни говорить, ни слушать речи собеседников, пока их внимание не привлечено каким-нибудь внешним воздействием».
Лурье: «Гельдпейер он держит очки в руках между широко раздвинутыми ногами… очки колотят его по бугорку над промежностью, что, по всей видимости, помогает процессу мышления. Так что мысли его текут с напором могучей неостановимой реки».
Появление в тексте домины-галеристки, отбирающей молодых художников на выставку в зависимости от крепости и длины пениса, необыкновенно ядовито, но совершенно точно.
Борис Лурье критикует пресловутое «художественное производство» и, быть может, является одним из пионеров в этой области, поскольку лишь через сорок лет критика производства, рынка и товарных отношений становится центральной темой художественного дискурса.
Он идет дальше теоретика Клеменса Гринберга, в 1939 году написавшего программную статью об авангарде и массовой культуре «Китч и авангард». Гринберг говорит о лености душевного усилия масс, превращающей культуру в китч. Лурье критикует леность самой культуры. Но больше всего он нападает на зажравшуюся нью-йоркскую элиту, которая казалось бы, должна была стать совестью эпохи. Тем временем интеллектуальная элита Нью-Йорка перерабатывает в китч поп-арт, абстрактных экспрессионистов, минимализм, концептуализм, и ей нет никакого дела до политической сути искусства. Лурье не может принять формальное искусство, так же, как не принимает этого и герой романа Воннегута «Синяя борода». В конце романа об абстрактных импрессионистах художник открывает свое сокровенное полотно. Оно фигуративно. Оно реалистично. Оно изображает конец войны.
«Дом Аниты» существует на грани между концептуальной литературой и тем, что мы могли бы назвать «поэмой», по аналогии с гоголевскими
«Мертвыми душами». На самом деле «Анита» — антиутопия культуры, эксплуатации идей, превращения травмы в товар, в мерчандайзинг:
«Это сделал Джакометти специально для меня, … — Вы, конечно, знакомы с его последними работами — истощенными концлагерными фигурками из золота? А вот это создал Марсель Дюшан — слепок вагины его жены…. — Это — просто пенис, пронзенный стрелой. Но ведь красиво, правда? Очень современно…»
В какой-то момент саркастический и циничный тон повествования меняется. В главах «Еврей в шкафу», «Странники» и «Дом рушится» вдруг проступает истинный голос Лурье. Автор извлекает из темной глубины шкафа, как из могилы, измученного в концлагере мертвого человека, который просит оставить его в покое. Чуть позже в прихожей Аниты появляются призраки — советские мертвецы: благородная женщина (мать Лурье), русский солдат Иван, девушка с ребенком и бабушка. Все они погибли под Ригой. Их гибель преследовала Лурье всю его оставшуюся жизнь и сопровождалась чувством вины за то, что он выжил.
Неожиданно он говорит с ними на русском — скрытом, тайном, глубинном языке, который в его новой реальности был полностью вытеснен. Лурье испытывает к русскому солдату самые теплые чувства. Он описывает свою бабушку, говорящую с акцентом провинциальной еврейской женщины из Белоруссии, а девушка — его детская любовь Люба, которая держит в руках его символического ребенка — у Лурье никогда не было детей. Всех этих мертвых людей послал Сталин.