Я боялся, что от вибраций оружейной и пушечной стрельбы у нас лопнут стекла в больших окнах с алюминиевыми рамами. Но, осмотрев Большой Белый зал, убеждаюсь, что все окна целы.
Выглянув из окна девятого этажа, вижу угол 65‑й улицы. Преграждая дорогу транспорту, который обычно срезает здесь путь через Центральный парк, там кольцом стоят танки — замерли, как громадные тараканы, которые шевелят усиками.
На одном из этих железных коней я четко различаю голый торс изможденного мужчины. Руки и голова отрублены, но разложены вокруг груди в анатомическом порядке, словно дожидаются изобретательного художника, который вернет их к жизни. Вновь соберет из них нашего концлагерного узника{151}.
Из уважения к нему тюремная куртка аккуратно разложена рядом. Голова лежит на казенной кепке, как на подушке. Мне кажется, человеку очень неудобно.
Анита размышляет о положении, в котором оказался Нью-Йорк и ее собственное Учреждение. Она чует, как снаружи и внутри медленно, но уверенно происходит распад. В ее Дом просочился враг — румбульские странники. Снаружи, в Центральном парке, ширится советское присутствие.
Госпожа Анита может установить драконовский режим, но тот будет основан не на силе, а на отчаянии. Она может облачиться в мантию диктатора, но все мы понимаем, что в этом сценарии нет будущего. Гуманистические наклонности не позволят Госпоже Аните сыграть эту роль.
Дни царствования Аниты сочтены. Лодка Учреждения раскачалась.
Часть 3. Отдаленные места{152}
57. На Файер-Айленде
В квартире слуг раздается один звонок зуммера: это означает, что я должен выйти. Я поправляю шелковую пижаму, аккуратно причесываюсь, обнажая выбритую борозду посредине черепа и, предвкушая вызов на службу, опрыскиваю дезодорантом половые органы.
Я вхожу в студию Аниты. Она в элегантном загородном наряде — толстый кашемировый свитер и бархатные штаны, заправленные в сапоги для верховой езды на плоской подошве. Через плечо перекинута большая спортивная сумка.
— Мы идем на пляж, Бобби.
Такси доставляет нас на место всего за несколько часов. Остров расположен невдалеке от манхэттенского мегаполиса, и на его краю — пустынные дюны. Всего две песчаных колеи, которые мы назвали «Бирманской дорогой», ведут прямо к мосту на дальнем берегу{153}.
Погода холодная и ветреная. Анита приказывает расшнуровать ее сапоги. На коленях в песке я также снимаю с нее чулки и закатываю бархатные брюки до колен. Так и знал, что у этой вылазки есть какой-то особый смысл… потому что Анита вдруг резко пинает меня в самое больное место. Награждает милостивой улыбкой и пинает еще раз.
Она встает и уходит прочь босиком по песку. Несмотря на пронзительную боль, я замечаю прекрасную форму стоп и накрашенные ногти, утопающие в песке. Мышцы икр слегка напружиниваются, но я не вижу никаких признаков плебейской узловатости.
Боль немного отступает. Я подбираю сапоги Аниты и неброский дождевик на норковой подкладке и ковыляю следом, согнувшись в три погибели. Анита не останавливается, не оглядывается и естественным грациозным шагом движется дальше. Мне приходится бежать, чтобы поспеть за ней.
На берегу океана она стоит, глядя на набегающие волны и, очевидно, на Европу.
Я расстилаю дождевик, и Анита изящно садится. Приказывает мне войти в воду.
— Холодно, но от холода боль пройдет, — заявляет она.
Так оно и есть. Окунувшись в воду всем телом, я неожиданно ору от чистейшего наслаждения.
Немного спустя подхожу к своей Госпоже: с меня стекает ледяная вода, пижама промокла насквозь. Я выпрямляюсь по стойке смирно, как хороший солдат или слуга, не говоря ни слова. Хотя я дрожу от холода, где-то в глубине души мне тепло.
Анита встает и аккуратно расстилает дождевик на песке. Нежно меня раздевает и приказывает лечь на норковую подкладку. Мягко укутывает мое дрожащее тело.
Зубы по-прежнему стучат, но вскоре меня бросает в пот. Член поднимается. Так я и лежу, закутанный в теплый дождевик Аниты, несказанно счастливый. Помнится, таким счастливым я был только в детстве.
Анита садится на голый песок и достает из сумочки ручку и блокнот. Она усердно делает записи, изредка поглядывая на часы.
Что она пишет? Ведение записей вошло у моей Госпожи в привычку. Я даже думаю, она слишком много пишет, анализирует, волнуется. Это приходило мне в голову и раньше — собственно, недавно, в период моих философских метаний.