Когда мы окончательно расселись, каждый положил себе в тарелку различных яств, первый тост произнес как и ожидалось, Калькевич, он никогда не уступал пальму этого первенства. Он встал, сутуловато-высокий, все ещё красивый восточной красотой изнеженного самца и обвел маслянистыми глазами собравшихся:
- Замечательная традиция образовалась, ребята. Вот относительно недавно мы славно посидели у Миши; простите великодушно, что сам вас не собрал, приболел некстати; жаль, что Колюня наш никак с юбилеем не определится; но зато Натан - настоящий орел, не подвел друзей, собрал всех безропотно. Так выпьем за настоящих мужчин, проживших пока к счастью только половину, если не треть всей отпущенной создателем жизни.
И не садясь, расчетливо влил в себя только часть водки, самоцветно искрящейся в рюмке уральского хрусталя (отец Натана был директором Дома культуры при крупном оборонном заводе на Западном Урале. Все мы, ещё раз повторюсь, земляки, родом из города П.)
Кроликов тоже мудро слегка обмочил губы в спиртовом растворе, и лишь мы с Натаном бодро приняли на грудь по полной порции алкоголя. Арфистка, постоянно подкладывая наиболее лакомые кусочки сыну и мужу, негромко произнесла:
- Какие вы замечательные друзья! Какие все славные! Как же вы умеете дорожить друг другом!
Слезы непритворного умиления выступили у неё на глазах, она осторожно и в тоже время кокетливо промокнула их кружевным платочком. А я, не перенося на дух такого открытого славословия собственному супругу, в пику восторженной дамочке пробурчал:
- Велика сложность, попить-поесть на халяву! Дружба проверяется не этим, а, прежде всего на изломах судьбы, готовностью немедленно прийти на взаимовыручку и поддержку... Меня тут же перебил вездесущий Кроликов:
- Действительно, господа хорошие. Вот я недавно читал на сон грядущий Хайдеггера (это давно был якобы его любимый философ; вообще-то Колюня заучил всего-навсего полдюжины афоризмов и стихотворных отрывков и постоянно цитировал их ни к селу, ни к городу на протяжении последних двух десятилетий, но так как никто из нас обыкновенно не прислушивался к собеседнику, а предпочитал слышать в любом хоре голосов только свой, любимейший, то и избитость кроликовских суждений никому не царапала слух), он говорит, что край света - за ближним углом. Поэтому давайте ещё раз выпьем за то, чтобы угол этот был от нас как можно подальше.
- Великолепно, очень точно и знаменательно, - пробасил Натан. - За это и выпьем без промедления. Только не ссорьтесь, ребята. Ура!
И он вдруг внимательно посмотрел мне прямо в глаза, а потом вдруг озорно подмигнул, намекая на что-то понятное только мне.
Я пожал плечами и молча влил в себя содержимое хрустального сосуда. У меня появилось желание скорейшего улёта из этого времени, из этого места. Особенно меня раздражал бесцеремонный сынок Калькевича, вполне половозрелый нахаленок, привычно надувавший пухлые губки и старательно игравший роль очаровательного пупсика, из которого он, тем не менее вылупился не менее десятка лет тому назад. "Ему бы уже о девках думать!" - чуть-чуть грубо не вырвалось из меня вслух, но, слава Богу, сдержался.
- При чем тут Хайдеггер, скажи на милость, никак не пойму, - осторожно прошептала арфистка мужу, но тот ответил ей сурово-властным взглядом, мол, не возникай.
- Натанчик, а ты знаешь, что наш Мишка Мятлев на старости лет учудил, перешел со стихов на прозу и окарикатурил всех нас в очередной нетленке под странным названием, аж не упомнил, - почти нараспев проговорил срывающимся фальцетом Кроликов, причем отнюдь не травоядно блеснули его резцы, и тут же, делано благодушно обратился ко мне:
- Миша, как полностью называется твой роман?
- Да ладно. Проехали. Не слушайте вы его сказки, братцы. Я ещё не закончил окончательный вариант, уже восьмой раз переписываю, умения не хватает. Вот переработаю, дай Бог, издам и тогда каждому по экземпляру с трогательной надписью, клянусь, подарю.
- Хоры. За это и выпьем, - примирительно произнес юбиляр, и наши уральские рюмки с великолепным хрустальным звоном соединились над столом. Гип-гип-ура! Затем Натан все-таки беспрекословно отправил детей в детскую, щедро оделив их конфетами и другими сластями.
Мы расселись свободнее, расслабились и заговорили внезапно все сразу, обращаясь бесцеремонно то к ближайшему соседу, то через его голову к следующему едоку, то переключались визави. Женщины, впрочем немедленно выделились и согласованно затарахтели о способах приготовления тех или иных блюд. Я волей-неволей стал переговариваться
- Слушай, а что ты жену свою не захватил, я очень твою Машу люблю, хоть она и высокомерной стала, тоже мне философ в юбке! Вот у меня кандидатская степень уже двадцать лет, меня в восьми странах цитируют, израильский университет собирается почетным профессором провозгласить, все-таки я не только писатель, а историк в первую в очередь, мои книги по этикету не только в Тель-Авиве и Хайфу, они есть и в Ватикане, и в Кембридже, и даже в Библиотеке Конгресса США. Так я порой, не застав тебя, начинаю только беседу с Машей, а она ни в какую, даже о здоровье моих детей не спросит, а ведь дети это же святое, - вдруг стал снова выговаривать мне он.
- Слушай, ты же толком не пил, а пьян. Сколько можно талдычить об одном и том же. Мы же этот вопрос с тобой уже обсуждали. Ты вот меня постоянно упрекаешь в беспамятстве, а сам - хорош гусь - заладил одно и то же, сказку про белого бычка, - хмуро ответствовал я.
- Нет, ты все же скажи Маше, она не права.
- О,кей, передам обязательно. Только не надейся, результат будет отрицательный.
Арфистка, различив в нашей беседе аккорды возможной перепалки, дернула мужа за рукав и попросила передать ей заливное. Выговорила опять же шепотом, что он плохо за ней ухаживает.
Калькевич утих, успокоился и занялся мастерским перекладыванием всевозможной еды на тарелку верной подруги.
И все-таки разговор за столом перешел постепенно на женщин, на любовные истории. Все стали рассуждать о делах давно минувших дней, досконально вспоминать неутомимость Мишки Мятлева, например, то бишь меня, в пикантных различных ситуациях. Я сидел, хлопал ресницами, веки мои тяжелели, и втихую подливал себе водки. Совсем забыл, подлец, что дал Маше честное слово не пить, вернее, пить аккуратно, никак не больше трех-четырех рюмок. А ведь махнул уже не меньше десяти, ну да ладно, пока еду домой протрезвею.
Незаметно пролетело часов пять-шесть. За окном стемнело. В кухне зажгли свет, красивая восьмирожковая люстра давала по углам причудливые тени. Сыновья Гараджева и Калькевича давно убежали на улицу и постоянно звонили, балуясь, по мобильнику; во-первых, от скуки; а во-вторых, чтобы аккуратно извещать о своих передвижениях, дабы не волновать излишне впечатлительных родителей (Москву трясло, два якобы чеченских взрыва изрядно перепугали население столицы, всем постоянно мерещились всякие ужасы, которых между прочим и на самом деле было к тому же в избытке).
Натан как-то погрустнел, стал посматривать на новые часы, их подарил вчера уважающий делового зятя тесть. Часы были механические, супермодные и стоили как минимум несколько тысяч долларов. Мы поняли несложный намек и стали прощаться.
В два приема спустились в лифте на первый этаж панельной "башни", вышли на улицу. Натан забрал сына, подошедшего к подъезду, и, помахав нам рукой, обнаженной по локоть (он вышел в стужу в одной фланелевой рубашке в крупную клетку), разгоряченный разговорами, более-менее искренними славословиями и удавшимся застольем, скрылся за железной входной дверью.