День исчезновения Теплина предшествовал Днищеву дню, главному празднику карапетов, – имеется в виду современное, так сказать, географическое население округа. День этот отмечался прекращением всяческих работ, процедур и обязанностей и обильной легализированной выпивкой и закуской за счет администрации, т. е. за счет ничтожной доли немалых средств, поступающих в казну больницы от бесплатного лечебно-воспитательного труда и творчества ненормалов. Случайно он приходился на день, в который отмечали свой главный праздник года, день Света, настоящие, древние, несуществующие карапеты, и сопровождался ритуальным фестивалем с многолюдными игрищами, костюмированными действами, шествиями, ритуально-эротическими по форме и поучительными по содержанию прятками, хороводами вокруг костра и салютом из орудия, точной уменьшенной модели древнекарапетской исторической хан-пушки.
В этот феерический день временно как бы исчезала стена между нормальными и ненормальными, официалами и неофициалами, воспитателями и воспитанниками, блудниками и аскетами, педагогами и педерастами, еще мертвыми и уже живыми, поскольку все они (все мы) произошли, как считалось, от одного интеллектуально-нравственного усилия великого матроса и действовали, бездействовали, злодействовали, благоденствовали лишь постольку (и настолько), поскольку и насколько предполагала его универсальная теория.
Надо ли говорить, что праздник носил яркую этническую окраску, разумеется, стилизованную и срежиссированную – ведь никто не имел точного понятия об этнических предках административных горцев, – и душой праздника витал повсюду образ Днищева, этого полумифического творца, положившего конец стихийной жизни края (в лице его варварского населения) организованной бесконечностью новой административно-воспитательной стихии, где жизнь и смерть, болезнь и здоровье, даже сами случайности не просто предугадывались, но организовывались и исполнялись самыми обычными скучноватыми людьми, посредственными профессионалами своего нехитрого дела.
При этом сегодняшний праздник был более чем просто величайший народно-государственный ритуал года. Двадцать пятое мая сего года было итогом нормализации как таковой, той условной хронологической точкой, к которой стремились оба бесконечных направления деятельности Спазмана по ликвидации ненормальности как со знаком плюс, так и со знаком минус. Сегодня, день в день по точному предвидению матроса-психиатра, оба эти направления долженствовали сойтись в великолепии абсолютного нуля, вечной пустоты, где ни прибавить, ни убавить, хотя бы потому, что отсутствует сам предмет изменения. Наконец через годы и годы непрерывного мучительного эксперимента Евсей Давидович приблизился вплотную, точнее, приблизил свое административно-хозяйственное детище к идеалу – физической вечности. Оставалось только сделать последний решительный шаг.
Отчего-то Евсею Давидовичу взгрустнулось. Вот он, сорокавосьмилетний поношенный мужчина, глава небольшого, фактически несуществующего, но формально независимого и даже представленного в
Организации Наций государства, видный, хотя и спорный авторитет в области медицины, военного дела, педагогики и права, человек, сам приведший себя к самому краю бездны человеческих возможностей, не знает (или забыл), для чего ему это нужно. Сегодня или никогда, по предсказанию Днищева, составленному, кстати, им самим, все люди его автономного мирка станут (или не станут) абсолютно физически и нравственно нормальными, раз и навсегда, во веки веков. Но зачем?
Евсей Давидович сознавал и прекрасно помнил каждый из последовательных, тщательно рассчитанных и исполненных шажков к этой сверхцели, но вот зачем нужна сама эта сверхцель? Он словно крепко напился накануне и утром не мог вспомнить своего поведения, лишь панически догадываясь, что оно было ужасно и непоправимо.
Для чего ему, болезненному лаборанту, которого товарищи считали никуда не годным и почти ненормальным в физическом и умственном отношении, могло понадобиться, чтобы все остальные люди стали нормальными, очень нормальными, гораздо более нормальными людьми?
Насколько он помнил, его всегда третировали как немного чокнутого, на которого не стоит обращать особого внимания, поскольку от него не приходится ждать ничего особенно плохого или хорошего. За это его щадили и едва ли не любили, но чего стоило ему такое снисхождение!
В студенчестве он увлекся сочинением стихов. Когда произведений набралась изрядная пачка, он с содроганием решил открыться в этом своем грехе соседу по комнате, тоже поэту-дилетанту. Тот выслушал все созданное Спазманом от корки до корки, все три часа его поэтического излияния, не прерывая его и лишь иногда делая неопределенный жест рукой, да прикрывая ладонью глаза, да зажимая зачем-то пальцами нос, да искажая лицо судорожной гримасой, а потом со слезами (признательности?) на глазах попросил оставить ему рукописи хотя бы на одну ночь. Когда Евсей Давидович (тогда просто
Шприц) вернулся в комнату через полчаса, чтобы поделиться еще одним возникшим поэтическим соображением, там уже раздавался залповый хохот его однокашников, некоторые из которых буквально рыдали и ползали по полу, в то время как вероломный товарищ расхаживал между ними и читал его (Шприца) откровения, подлейшим образом имитируя его птичью декламацию и поступь.
Этот конфуз, от которого и теперь, через двадцать семь лет, Евсей
Давидович стиснул мелкие прочные зубы, повторялся на любом из его поприщ. Он пробовал себя как спортсмен, боксер легчайшей категории, но во время первого же боя студенческих игр нервная система таким образом распорядилась его телом, что последнее, вопреки смущенному сознанию, повернулось спиною к противнику – как сейчас вижу этого розоватого мальчишку-курсанта, – отбежало в сторону и перелезло в безопасное пространство за канатами, где не требуется подпрыгивать, задыхаться и отмахиваться от оглушительных, ослепительных зубоухоскулотычин.
Его бегство явилось наиболее заметным событием чемпионата, долго еще передаваемым и перевираемым баянами института.
Нечто подобное приключалось и после того, как Спазман выпустился молодым медицинским специалистом. Так, он сразу умудрился провести без наркоза удаление несуществующего аппендикса у больного язвой желудка (одна из любимых его операций в легендарном будущем) и к тому же забыть (и зашить) во чреве пациента часть инструментария, кажется, какие-то никелированные щипчики.
Он пришел к учению Днищева относительно поздно, в двадцать восемь лет. Что-что, а это он помнил прекрасно. Руководитель медицинского института, где Евсей Давидович в продолжение вот уже нескольких лет сидел лаборантом, дал ему задание как наименее занятому сотруднику подготовить какой-нибудь материальчик о героических медиках прошлого, минуты на сорок две, дабы придать благопристойность одному из предпраздничных дней, в который институтчиков предполагалось, как обычно, поистязать торжественной скукой, выдачей грамот, внесением и вынесением кое-каких знамен, воспитательным чтением вслух и тому подобной рутиной, кстати, положенной Спазманом, несмотря на всю его безобидность, в основу многих потрясающе кровавых медицинских ритуалов.
Задание казалось совсем несложным для человека с высшим образованием и немалыми, хотя и специфическими литературными способностями. Евсей Давидович согласился.
И вот, когда до рокового дня осталось всего несколько вечерних часов да короткая ночная передышка, Спазман осознал, что ему нечего сказать. Преступно откладывая дело на последний момент, он так и не прибегнул к библиотечной помощи какого-нибудь специалиста оздоровительной истории.
В экстазе ужаса он набросал семь страниц письменного бреда, все более воодушевляясь от разбега неожиданно хлынувших фантазий. Весь остаток ночи он не спал, бормотал, смеялся и метался по комнате. Так родился герой – П. Днищев, тезка сумасшедшего институтского дворника и философского предтечи Спазмана. Утром Евсей Давидович взошел с плодом своего ночного маразма, не кажущимся в трезвом дневном свете ни оригинальным, ни сколько-нибудь сносным, на лобную трибуну зала торжеств. Казалось, он достиг той степени ненормальности, при которой никому не дозволено оставаться безнаказанным, но на самом деле он пересек ее.