И тем не менее похоже было, что Люсинда не доверяет Ларкину. Они сняли комнату в гостинице у доков, но она отказалась остаться там и ждать. Она пошла за ним по адресу посредника, подыскивавшего замену рекрутам на Милк-стрит. Даже там она ни на минуту не хотела упустить его из вида.
— Притворись, что ты слышишь, даже если и нет, тогда никто не догадается, что ты глухой. И требуй деньги на руки прежде, чем подпишешь хоть какие-то документы, — сказала она ему точно так же, как посоветовала бы брату, если бы тот не убежал и не оставил ее, если бы это он пытался изменить ее мир.
Когда Ларкин вошел в контору, Люсинда прислонилась к деревянному зданию. Она должна была бы чувствовать изнеможение. Бессонная ночь, потом пешком до самого Провиденса, шесть часов на пароходе и снова пешком до Милк-стрит. Но ей казалось, что кровь у нее кипит.
Впервые она почувствовала, что проснулась и бодрствует. Она никогда не была в Бостоне и немедленно влюбилась в этот город. Чем больше народу, тем лучше. Все казалось ей великолепным: запах лошадей, и булочных, и кофе, и дегтя.
Она перекинула ребенка через плечо и похлопала его по спине, когда он заплакал. Она вспомнила тот день, когда исчез ее брат. Его отдали на воспитание фермеру в Труро, а Люсинда уехала к Риди. В тот день, когда он убежал, через плечо у него было ружье и ему было не больше четырнадцати лет.
Она не винила его за то, что он удрал, вовсе нет. Если бы она была мальчиком, она бы сделала то же самое. Она бы давным-давно исчезла.
Ларкин появился на пороге солдатом армии Федерации, с тремястами долларами серебром, формой и ружьем, за которое ему пришлось заплатить.
— Тебя заставили купить ружье?
Люсинда втянула его обратно, чтобы тут же на месте убедиться, что их не обманули.
Как только она удовлетворилась увиденным, они вернулись в гостиницу, где были зарегистрированы мужем и женой. Ларкин свернул униформу и положил на кресло, а поверх кучки одежды пристроил ружье. Люсинда сходила в док купить чего-нибудь поесть и принесла жареную рыбу с бобами. После того как они поели, Люсинда разделась и легла на комковатую постель. Она не спала уже целые сутки, и ей совершенно необходимо было поспать.
— Если он ночью заплачет, дай ему тряпичную соску с молоком.
Ларкин вытянулся на полу рядом с корзинкой с младенцем. В гавани было шумно, из таверн и кофеен доносились крики, но Ларкин так устал, что заснул сразу же, как только закрыл глаза. Во сне он видел ферму, высокую траву и грушевые деревья. И клюкву. Он всегда знал, когда приходило время собирать урожай. Он видел это по малейшим изменениям цвета ягод — от красного к малиновому и алому. Разочек ему что-то послышалось в середине ночи, вроде бы ребенок захныкал, но прежде чем Ларкин смог проснуться и взять соску, Люсинда нагнулась с постели и взяла ребенка к себе. Потом стало тихо.
Когда Ларкин проснулся, солнечный свет лился сквозь пыльные окна. Шум в гавани стоял неимоверный: люди и корабли, грохот грузов, стук копыт лошадиных упряжек. Ларкин почувствовал комок в горле. Он ощущал какую-то странную потерю. Через два дня он должен был явиться в форт в Брейнтри, а оттуда его пошлют в полк. Но сейчас он мог думать только об этом утре и этой комнате.
Он сел и подождал, пока сфокусируется его здоровый глаз. Кровать была пуста — это первое, что он заметил. Он почувствовал боль в груди. Люсинды не было. Ларкин схватил куртку и сунул руку в карман. А вот теперь он был совершенно сбит с толку. Деньги, полученные от рекрутера, были на месте. Он подошел к окну и посмотрел на море. Солнечный свет ослепительно сиял.
Ларкин повернулся, чтобы сесть в кресло у кровати и обдумать случившееся. И только тогда он заметил корзинку. Он наклонился и посмотрел на ребенка. Младенец спал, его крошечная грудка поднималась и опускалась. Люсинда оставила свою одежду на полу — домотканое платье, заляпанную грязью нижнюю юбку. Она разорвала простыни, чтобы было чем туго перетянуть грудь, прежде чем надеть форму. Потом она отрезала волосы и оставила их на комоде. Цвет был приятный, вроде болотного, смесь седого и каштанового.
Прежде чем собраться домой, Ларкин аккуратно завернул косу в кусок миткаля. На память ребенку. И хотя у него самого ничего такого не было, он очень ясно представлял, что нужно ребенку, включая и то, что кому-то могло бы показаться просто глупостью, — например, коса его матери.