Выбрать главу

Зычный голос старика постепенно повышался.

— Деньги — это что-то такое нежное, — заговорил он вдруг полушепотом, с неожиданной теплотой и лиризмом в голосе. — С ними нужно осторожно: не дотрагиваться до них, всякую пылинку с них сдувать, чтобы росли они, а не таяли; иначе ведь они живо пылью разлетятся. Любить их, беречь и лелеять нужно, нежно с ними обращаться; ведь это же что-то живое, святое, неприкосновенное, как жизнь человеческая… Ненавижу дармоедов, расточителей, разрушителей! — загремел он вдруг разряжающимся голосом. — Уважаю только тех, кто создает, кто накопляет. Идея накопления капитала — это великая идея! Ей посвятил я жизнь мою: самоучка, учился в уездном училище, с пастуха начал. На себя трачу не больше, чем, может быть, самый последний бедняк тратит. Идее служу! Российский капитал воздвигаю, создаю силу, которая в общем своем составе, может быть, впоследствии все судьбы России к лучшему будущему повернет. Ведь вы подумайте, что это за сила! Каждая копейка — работай! Все — кипи! Все — возрастай! Пускай корни, накапливай силу. Капитал — это все! Если одни растратят, другие должны будут опять с самого начала создавать его. Без этого — гибель, без этого — смерть! Все — для создания капитала, в нем — все начала и все концы!..

Густой голос маленького старика раздавался в ушах Валерьяна непреклонно и грозно. Художник слушал, склонясь на локотник кресла, полузакрыв ладонью глаза, и казалось ему, что голос этот принадлежал не хилому, низенькому, седенькому старичку, сидевшему против него, а кому-то другому — исполину.

Голос умолк.

Художник очнулся и взглянул на старика. Седой, сухой и хилый старичок вздохнул и наполнил рюмку.

— Одно меня крушит, — более спокойно, низкой октавой продолжал он, — некому дело передать, преемников нет.

— Да ведь у вас уже взрослые дети, и все такие хорошие! — удивленно возразил Валерьян.

— Люди-то они хорошие, слов нет, а только что не коммерсанты: интеллигенты все! Эти капитала не наживут. Дай бог хоть бы то, что есть, сохранили… Жена воспитанием их всех перепортила; книжница она у меня, идеалистка старая, все по книгам, все по системе. Нагнала полон дом учителей — шваль всякую; им бы, как служащим людям, место свое указать, чтобы знали они его, а она их — в передний угол! Развалится какой-нибудь выгнанный студентишка и порет дичь со всякими красными словами, а сам — уж видно его насквозь — рассукин сын, блюдолиз!.. Жена моя ничего этого, бывало, не видит — слушает словеса, да мне же в лицо фыркает: «Ты, дескать, что понимаешь? Тебе бы жеребят, а не ребят воспитывать! Твое дело — деньги наживать, а вот это — люди!» Хе-хе! вроде как увлекалась одним эдаким. А он — не будь дурак, да старшую-то дочь со двора и смани. Ну, тогда, само собой, жена моя его возненавидела. Денег за убежавшей дочерью я, конечно, не дал никаких, и мучилась она с прощалыгой десять лет, пока от него назад ко мне не сбежала. Живет теперь здесь. Ни вдова, ни мужняя жена — изломалась вся. Старший сын — больной, к делу неспособен, а младший — вроде как толстовец, не сочувствует мне, перед новыми идеями преклоняется. А того не понимает, что эти идеи придуманы специально против нас, имущего класса, чтобы нас же с наших мест спихнуть. Вот и некому дело передать… На тебя ежели посмотреть, — парень ты славный, чистый, прозрачный какой-то, насквозь тебя сразу и видно. Нет, не деловой, не практический ты человек. Не такого бы мне зятя нужно! Ну, так что поделаешь? Любимая дочка! Последнее и единственное мое утешение. Ведь она у меня — любимая, Валерьян Иваныч, совсем как ребенок, и сердиться-то на нее ни за что нельзя. Не знает ни людей, ни жизни, принцессой какой-то воспитали ее. Что поделаешь? Живите уж! Об одном только прошу — не обижайте ее!