Выбрать главу

— Ну, как он там живет? Имение-то я за глаза купил.

Крюков развел руками.

— Как сказать? Живет хорошо, усадьба — красота. Речка, пруд большой, лесу много; пахотная земля не вся хороша, есть суглинок, вообще — имение, можно сказать, расстроенное. Ну, а Костя хандрит через это.

— Денег, видно, не хватает.

— Гм!.. наверно.

Крюков вздохнул и засмеялся.

— Вот бы побывать у него, Сила Гордеич, наладить дело… Прямо говорю, не в своей тарелке парень…

Крюков повертел пальцами около лба.

Сила Гордеич озабоченно прошелся по комнате, нахмурившись и жуя губами. Крюков наблюдательно следил за ним. В первый раз он заметил, что походка у Силы Гордеича не такая легкая, как бывало, и голос, могучий прежде, звучал с хрипотцой: сдавать стал старик.

— Горе мне одно с детями моими! — со вздохом вымолвил Сила Гордеич.

— У кого его нет, Сила Гордеич?

— Больные все. У Дмитрия — пакость какая-то, у Наташи — чахотка, Варвара — несчастная, а Константин — такой человек, что сам себя до болезни доведет… — Сила махнул рукой. — Пойдем, закусим, что ли?

— С вами выпить, Сила Гордеич, я всегда готов, — оживился Крюков, вставая и следуя за хозяином в столовую.

— Ну, положим, что не со мной одним. Льешь, как на каменку, и — как с гуся вода! Счастливая натура!

— Бог грехам терпит, Сила Гордеич… А насчет заграницы вы подумайте… и насчет Кости — тоже… По- моему, вытащить его надо, проветрить на людях: сидит, как медведь в берлоге, да и киснет там…

— Подумаю, подумаю.

Имение Константина находилось в двадцати верстах от станции железной дороги. Занесенные снегом поля подходили к длинной, крутой горе, поросшей лесом и походившей на спящее чудовище. На верху горы прежде стоял помещичий дом, а теперь виднелась только сторожка: дом прежний владелец продал на слом. Константин временно жил у подножия горы, в бывшей конторе, длинном бревенчатом, одноэтажном здании, кое- как приспособленном для жилья.

Место было низкое, на берегу пруда. Маленькая речка летом загнивала, покрывалась тиной, кочками. Осенью Константин схватил лихорадку и с тех пор не мог от нее избавиться: два раза в неделю к вечеру начинался озноб, жар, больной лежал в забытьи и бредил. Ему представлялось тогда, что существуют два Константина: один живет и действует, а другой критикует его поступки, — приходит во время лихорадки, садится у изголовья и начинает спор.

Пробовал лечиться у земского врача, с которым успел подружиться. Врач давал порошки, а болезнь называл «раздвоением личности», советовал быть больше на людях и сам приезжал по вечерам — петь романсы под рояль; доктор пел, а Константин аккомпанировал.

Земский врач жил в ближайшем селе, был вдов и сам тосковал от одиночества, почему и повадился к пациенту. Жена Константина Зинаида Николаевна очень мало походила теперь на ту бойкую цыганочку, которая когда-то так нравилась ему: быстро располнела, ушла в хозяйство. Сама подобрала черно-пегую тройку и каракового иноходца для прогулок под седлом, держала себя помещицей и заставила мужа сделать визиты всем соседним землевладельцам. Но дворяне отнеслись холодно к «купеческому сынку», отца которого многие из них ненавидели. Силу Гордеича они потихоньку называли «ростовщиком»; да так это и было по отношению к ним. Поддерживать дворянские разговоры Константину было крайне тяжело: о нем было известно, что он «толстовец» и почти революционер.

На визиты нового землевладельца-недворянина никто сразу не ответил: отговаривались, что не хотят беспокоить больного.

Константин был, действительно, серьезно болен, хотя жене и не говорил о «раздвоении личности». Доктор тоже на все ее вопросы отшучивался, уверял, что к весне «малярия» пройдет, в особенности если переменить климат, съездить на какой-нибудь курорт.

До болезни Константин с жаром отдавался восстановлению имения, разоренного прежним помещиком: засеял сотни десятин (но урожай оказался плохой), завел жнейку и молотилку, поправил водяную мельницу, пустил в пруд карасей, устроил небольшой конный завод. Конечно, все это было не то, что в отцовском Волчьем Логове: не было денег на семитысячных производителей, конный завод казался жалким в сравнении с знаменитым черновским заводом, доставшимся Дмитрию. Константин надеялся постепенно восстановить обобранное имение, развить дело. Но дело шло плохо, и в этом он винил себя, свою неопытность и неумение. Потом как-то вдруг устал, охладел — может быть, сказалась болезнь; напала тоска, уныние, а в длинные зимние вечера одолевали безотрадные мысли.

Во время пароксизмов малярии голос двойника раздавался в ушах больного все более настойчиво, укоряя Константина в тщетности, ненужности всех его дел. Это было мучительно. Он похудел, осунулся и коротал зимние вечера в мрачном молчании.

Зинаида от скуки часто уезжала в гости к родителям, и тогда Константин оставался совершенно один в угрюмом старом доме в обществе кучера Сергея и старого пьяницы-повара, ночевавших на кухне.

В один из таких вечеров, когда Зинаиды не было дома, приехал доктор Василий Иванович. Это был мужчина богатырской наружности, обладавший густым, бархатным басом. Медицину знал плохо и не любил ее, зато страстно любил пение и имел замечательный голос. Если у Константина не было температуры, Василий Иванович пел подряд несколько часов, выливая в пении тоску своего одиночества. Любил поговорить о своем голосе и о том, что его еще студентом хотели принять на казенный счет в консерваторию, но он отказался, так как считал пение бесполезным делом. Все это Константин слышал много раз, но с удовольствием слушал красивое пение неудавшегося певца-доктора. На этот раз, как и всегда, начали они с любимого номера — с песни о Стеньке Разине, но Константин на втором куплете сбился с тона. Певец остановился и сказал своим приятным, маслянистым басом:

— Позвольте-ка ваш пульс, синьор!

— Ничего, продолжайте.

— Не ничего, а я все-таки доктор. Вид у вас сегодня неважный, руки дрожат, — пожалуй, есть температура.

Сосчитав пульс, доктор вздохнул и закрыл рояль.

— В постель! — кратко приказал он докторским тоном. — Сегодня у вас малярийный день оказался. Извольте слушаться! Ложитесь, а я около вас посижу, потолкуем, пока не заснете. Концерт отменяется.

Доктор проводил его в спальню, велел раздеться и лечь под одеяло, а сам сел напротив в глубокое кресло, поставив на стол зажженную лампу с зеленым абажуром.

— Нехорошо, — бормотал Константин. — Отца сегодня жду: послал к поезду Сергея, — писал старик, что приедет нынче…

— Вам серьезно полечиться надо, климат переменить, иначе «она» вас в лоск изведет. Мое-то лечение какое! Мелюс-скоблюс, углюс-толкус — и никакого толку-с! Малярия — цел не шуточное. Я тоже раз захватил ее на охоте, еще студентом: с тех пор и голос не тот. Вылечился тем, что на юг уехал…

Константин слушал с закрытыми глазами. По жилам уже струилась знакомая теплота, дышать становилось труднее, в ушах звенело: приближалось приятное, плывущее, уносящее куда-то туманное забытье. Голос доктора гудел гармонично, теплой, бархатной волной, постепенно затихая и доносясь как бы издалека.

«А ведь я засну, пожалуй, — подумал Константин. — Неловко будет перед Василием Иванычем: что-то рассказывает, а я спать хочу».

По всему телу прошел мороз, потом огонь, опять мороз… Голос доктора умолк, а Константина понесло, покачивая, в черную страшную мглу. Он сделал усилие над собой и тяжело открыл воспаленные глаза.

В кресле вместо Василия Иваныча сидел кто-то другой, смутно знакомый — молодой человек с бледным, землистым лицом, с черными усиками и сверкающими, впалыми глазами.

— Где доктор? — нисколько не удивившись, спросил Константин.

— Уехал, — также тихо ответил сидящий. — Ты заснул, он и уехал. Лучше я вместо него посижу. Давно не говорили.

— Галлюцинация! — прошептал Константин. — Сон! Всегда один и тот же сон.

Собеседник улыбнулся.