Выбрать главу

— Как все это непохоже на неуклюжую и мрачную русскую жизнь! Все у нас там — свара, злоба, ненависть всеобщая. Нигде в мире, ни в одной стране нет такой классовой борьбы и ненависти, как у нас, в России. Ведь мужики и дворяне — это классы, до ожесточения взаимно ненавидящие один другой. Уж какая там свобода, какой свет, какой воздух? Ночь! Одна сплошная ночь незакатная.

— Все эти славные парни и наши мужики в солдатских шинелях будут когда-нибудь пушечным мясом для разрешения международных вопросов.

Евсей встал во фраке и белом галстуке и обратился к солдатам с речью. Говорил долго, с пафосом, непонятным для Валерьяна, не знавшего французского языка.

Валерьян поехал в лабораторию не к началу эмигрантского вечера, а гораздо позднее.

Подойдя к воротам угрюмого здания, он был приятно удивлен: небольшой садик бывшей тюрьмы освещался разноцветными бумажными фонарями, во всех окнах горели огни, и слышен был гул многолюдного собрания.

В дверях его уже поджидал Евсей в своем неизменном сером костюме и о махровым цветком распорядителя в петлице. Вид у него был трогательно-самодовольный.

— Каково? — спросил он, подхватывая художника под руку. — Иллюминацию видел? Это я изобрел. Сам со студентами фонари клеил и сам развешивал в саду. Все моих рук дело. А стены — посмотри на стены!

Стены аквариума убраны были гирляндами морских водорослей. Необычайно длинный, как манеж, каменный сарай с черным сводчатым потолком и истертым каменным полом, переполненный публикой, освещался большими стенными лампами. Толпа почти вплотную наполняла сарай. Кроме приехавших из России, для занятий в лаборатории студентов и студенток, главную массу составляли политические эмигранты — беглецы из России и Сибири, деятели первой революции, претерпевшие ссылку, тайгу, русские тюрьмы, сибирскую каторгу. Странным казалось, что вечер бывших обитателей тюрьмы происходил тоже в бывшей тюрьме.

С подмостков, размахивая руками, что-то выкрикивал какой-то человек. Стоявшие близко к нему отвечали иногда густым гулом одобрения, но задние, которым плохо было слышно, шумели, двигались, разговаривали, входя в смежные комнаты и возвращаясь оттуда.

— А что, Владимир, будет сегодня? — спросил Евсея кто-то из проходивших в толпе.

— Обязательно! Специально приехал с вечерним поездом.

— Хорошо. Послушаем.

— Вот это — оратор! — обернулся к Валерьяну зоолог. — Слышал я его еще в пятом году в Петербурге, в Харькове и в Крыму. Везде фурор производил. Только выйдет, поднимет руку, скажет: «Граждане!» — и готово дело. И ведь странность какая: ничего нового-то как будто и не говорит, то же самое скажет, что все партийцы говорят, а совсем другой коленкор выходит.

— Голос у него такой, — заметил человек, стоявший рядом.

— Не голос, а сила в нем особая и логика, — возразил другой.

— Говорил он раз в Ялте, на митинге в парке, — продолжал Евсей, — а внизу, под горой, почти за полверсты, мы стояли на крыше и слушали: слышно было каждое слово. А ведь и голос-то у него только во время речи является. Так, на улице, его, бывало, встретишь — маленький, худенький, плечи подняты, руки в карманах, а выйдет говорить — высокий сделается, голос гремит.

— Как есть Мефистофель! — с улыбкой засмеялся сосед.

— Было тогда у нас в Харькове шествие по улице с флагами. И мы несли его впереди на стуле, надо всей толпой. А он, миляга, без шапки, в блузе, распоясанный, сидит и высоко держит наше знамя. А народ поет. Так, веришь, если бы он тогда сказал: «Идите и умирайте!» — пошли бы и умерли. Вот какая душа в человеке!

— Не в душе дело. Волевой человек!

— Неистовый.

— Его не собьешь: твердокаменный.

На эстраде показалась новая фигура, одним своим появлением вызвавшая добродушные улыбки.

— Это кузнец Федор, — заговорили в толпе. — Федора выпустили.

Федор был неуклюж, коренаст, в рабочей блузе, загорелый, с длинными, свешенными вниз «хохлацкими» усами.

— Да здравствует революция! — сказал он густо, но спокойно, как привычную поговорку. — Не ждите, братцы, — начал он с южнорусским акцентом, сильным и резким басом, — че ждите, чтобы я сказал вам что-нибудь красноречиво, как предыдущий оратор: нет, я — рабочий, кузнец и красно балакать не умею. Только скажу: я из тех сознательных рабочих, которых в России начальство нагайками да пулями угощает. Мы сознательные, а нас, сознательных, девятого января у царского дворца картечью встречали… Мы сознательные, а нас на Ленских приисках…

— Остроумный кузнец, — улыбаясь, сказал Евсею художник. — У него бессознательный юмор.

— Вот и говорят, братцы, не только у нас, на родине, а даже и здешние, европейские люди, будто никак нельзя без того, чтобы нас не давить, потому — так уже на свете все зроблено, як лестница або пирамида: наверху— министры, буржуи, дворяне и всякое начальство, а в самом-то низу, значит, — мы. Оттого нас все и давют. Нам, рабочим, одно только остается: колы у нас на плечах та бисова пирамида, то мы визьмемо да из-под низу-то зараз посунемся — воны уси и посыплются.

Толпа густо засмеялась. Раздались аплодисменты и крики «браво».

Когда все утихло, кузнец с прежней серьезностью, расставив ноги циркулем, сказал:

— Усё.

И, пожелав доброго здоровья революции, стал спускаться с подмостков.

Толпа затихла. Тщедушная, маленькая фигура человека в поношенном костюме появилась на эстраде. Лица у всех сияли. По сараю прошел густой, сдержанный гул:

— Вот он! Вот!.. Вышел!.. Владимир!..

Владимир был еще сравнительно молод, но очень худ и бледен. Коротко остриженные каштановые волосы торчали вихрами на круглой голове с большим, выпуклым лбом и голубоватыми глазами, смотревшими пронзительно.

С легким полупоклоном он протянул вперед дрожавшую бледную руку, потом сразу поднял ее и выпрямился так, что, казалось, сделался выше.

В зале наступила тишина.

— Товарищи!.. — раскатился вдруг гремучий, страстный голос, отчетливо прозвучавший по всему громадному зданию.

Толпа сразу замерла и так застыла, что Валерьяну стало слышно глубокое, хрипящее дыхание чахоточного Евсея, стоявшего рядом и не спускавшего глаз с выпрямившейся фигуры Владимира. В привычном, коротком слове все вдруг почувствовали необыкновенную властность, убежденность, стремительную напряженность всех душевных сил этого человека: казалось, что он произнес страстную клятву.

— Товарищи, — повторил он в новом тоне, тише, но глубже, с непередаваемой выразительностью и жаром, — близко время великой русской революции, за которой последует потрясение всего мира. Я не буду говорить о признаках ее близости: признаки эти вы скоро почувствуете сами. Я буду говорить о том, что предстоит нам делать, когда начнется революция. Она не должна застать нас неготовыми. У нас должны быть твердые, ясные тезисы, и они уже есть.

Он снова поднял руку и, как будто все еще вырастая на глазах у всех, обводя толпу горящим взглядом, стал бросать ей отрывистые, повелительные, жаркие слова:

— Вот наши тезисы: захват власти пролетариатом… захват фабрик и заводов… захват банков… арест капиталистов…

Каждое из этих слов, взлетая в воздух, разряжалось, словно обжигая всех.

— Диктатура пролетариата… — гремел жгучий, клокотавший голос, — уничтожение частной собственности… социальная революция…

Эти слова казались раскаленно-взрывчатыми: они жгли, оглушали толпу, казались громовыми.

— Вот тезисы.

Рыжевато-каштановая голова с широким, выпуклым лбом как бы горела, полная кипящих, взрывчатых мыслей. Взрывами разряжался голос, стальные синие глаза то загорались, то гасли. Валерьяну казалось, что толпой завладел безумец, фанатик грандиозной фантазии. Художник видел, как огнем жгучих слов накалялась и заряжалась толпа, жаждавшая верить в осуществление тезисов. Она сама тянулась навстречу очарованию в несомненном самогипнозе. Вспомнились ходячие, известные стихи: «Если к правде святой мир дороги найти не сумеет, — честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой!»