Выбрать главу

— Имейте в виду, — строго обратился профессор к Валерьяну, — что у вашей жены есть еще другая, более серьезная болезнь. Предстоит операция. Советую на лето устроить больную где-нибудь в деревне, в имении, на чистом воздухе, в хорошей обстановке, при умелом и усиленном питании под наблюдением врача. Главное же — покой, во-первых, во-вторых и в-третьих.

Он прописал рецепт и ушел. Валерьян усмехнулся, хотел было пойти за ним следом и открыть ему причину волнений пациентки, но в дверях появилась Настасья Васильевна.

— Что у вас тут еще с сиделкой? — насмешливо спросила она, обращаясь к дочери и как бы не замечая остальных.

— Я отказываюсь от нее, мамаша: она приходит ко мне лишь затем, чтобы говорить дерзости.

— Сейчас был доктор, — волнуясь, говорил Валерьян, — требовал душевного спокойствия, а его нет.

Старуха пропустила слова зятя мимо ушей и, усмехаясь, снова обратилась к дочери:

— Ну, матушка, не капризничай. Слава богу, поправилась, так и начинаешь мудрить. Сиделки обе услужливые, старательные, сама вижу, а ты их выводишь из терпения капризами. Надо же и честь знать.

Настасья Васильевна закурила папиросу.

— Впрочем, мне-то что? Как хотите. Коли есть у вас деньги — заплатите ей сто рублей, — по мне хоть сейчас возьмите другую. Я в эти дела не мешаюсь.

Старуха затянулась папироской и вышла большими шагами, с поднятой трясущейся головой, давая понять, что считает разговор оконченным.

Валерьян и Наташа переглянулись.

— Придется ждать, когда мне пришлют деньги, — скрипнув зубами, сказал Валерьян.

— Какой ужас, какой кошмар! — горестно прошептала Сусанна Семеновна. — Неужели мать не понимает, что делает? Знает она, что у вас денег нет?

— Не только знает, но все это нарочно подстроено, чтобы издеваться. Она только тех любит, кто перед ней унижается. Дочь родную ненавидит. Сумасбродная самодурка… Но дело не в ней. Все эти глупейшие козни строит другая, любимая дочь — тигр в юбке.

— Перестаньте, — устало прошептала Наташа. — Что толку изливаться в словах? Сиделку нужно отпустить сегодня же. Но где мы возьмем сто рублей?

— Стойте, друзья! — с внезапным воодушевлением, напоминавшим голос Евсея, воскликнула Сусанна Семеновна. — Стойте, я достану денег.

Она торопливо надела старую соломенную шляпу.

— Но… как вы это сделаете? — удивился Валерьян.

— Уж я знаю как. У меня, конечно, ни копейки, но есть добрые знакомые. У них и займу, сбор сделаю. Ведь ненадолго. Не пропадет за вами. Когда вам вышлют-то?

— Дня через три, а может быть, и раньше.

— Достану! Для вас — дадут. Ведь вас, Валерьян Иваныч, все знают. Всем известно, что сто рублей для вас — пустяк. Но надо же было так случиться. Какой стыд для ваших близких!

— Близкие все и подстроили.

— Заговор… все против меня… издеваются… смеются, — бормотала Наташа, закрывая глаза.

Валерьян в испуге кинулся к ней, Сусанна Семеновна ушла.

Через час она вернулась, вынула из платка сторублевую бумажку.

— И собирать не пришлось. Сразу же дал знакомый доктор: я все ему рассказала. Очень волновался. Кланяется вам, просит не беспокоиться. Вот как люди-то к вам относятся, Валерьян Иваныч!

— Сегодня же возьмем новую сиделку, — облегченно вздохнула Наташа. — Нет ли у вас кого, Сусанна Семеновна?

— А как же, есть, конечно. Про мою дочку-медичку забыли? Она и будет ухаживать — безо всякой платы.

— Ну, бесплатности мы не допустим, — возразил Валерьян. — Но вы, Сусанна Семеновна, выручили нас из большого затруднения. Как гора с плеч. Избавились от этого пошлого черновского кошмара. Вы не знаете: дом Черновых — это бедлам: любой пустяк так запутают, так раздуют, что…

— Да ведь вы друзья моего Евсеши, как же было поступить иначе? Разве я могла?..

Наташа молча потянулась к Сусанне.

Старуха обняла ее, поцеловала в голову.

— Вторая дочка моя.

Наташа, прижимаясь к ней, шептала голосом, прерывавшимся от слез:

— Вы — удивительная. Я не привыкла к доброте. Никогда не знала материнской ласки, у меня не было матери.

VIII

Летом усадьба Константина была замечательно красива. Широкий овальный пруд, в который тихо вливалась заросшая осокой и лопухами речушка, лежал, как зеркало, у подножия высокой горы. У плотины работала водяная мельница. Рядом с плотиной стоял низкий, длинный одноэтажный дом с садом, пчельником и лесом за ними. На гору спиралью шла крутая дорога. На вершине горы шумел сосновый бор, а на самом краю ее, над обрывом к пруду, виднелся маленький бревенчатый домик, только что выстроенный.

С горы открывался широкий горизонт: до самого края неба шли ровные поля, покрытые волнующейся рожью, пшеницей, овсами. За сосновым бором белела березовая роща, и опять расстилались поля, уходившие к отдаленным отрогам Жигулевских гор.

Утро стояло теплое, тихое. Из лесу пахло смолой. Пруд горел под солнцем, как расплавленное серебро.

Сила Гордеич в чесучевом костюме, в жокейском картузике сидел на маленькой тесовой терраске домика и созерцал окружающее.

Над прудом в безоблачном небе, распластав крылья, плавал большими кругами коричневый беркут, гоняясь за маленькой птичкой. Она долго ускользала, коршуну не удавалось схватить ее, но наконец он изловчился, поймал добычу и скрылся с нею над лесом.

Силе Гордеичу стало жалко птичку, и было Удивительно, почему вдруг явилось такое странное чувство, которого он прежде никогда не испытывал.

Жизнь приближалась к концу; он это чувствовал, заметно дряхлел, ослабевал телом, должно быть поэтому смягчился душой. Не хотелось больше бороться с людьми, участвовать в их нескончаемой сваре, злобе… Хотелось охватить смысл и цель всей жизни на земле, ибо чувствовал Сила Гордеич как хороша земля и как помимо наживания денег бесплодна, безрезультатна его жизнь, как бессилен он при всех своих богатствах сделать хоть кого-нибудь счастливым, зато многих сделал несчастливыми и несчастлив сам. Сила Гордеич уже с месяц жил в этом домике, как пустынник — в гостях у своего сына. Именно в эти дни уединения, во власти девственной вечно юной природы, не знающей старости и смерти, ощутил он близость конца жизни и ту примиренность с нею, которую с невольным удивлением заметил в себе, когда пожалел погибшую птичку.

Сила Гордеич пришел к удивившему его самого убеждению, что причиною всех несчастий в его жизни был полуторамиллионный капитал, созданный им в течение полувека.

Именно теперь, как никогда, ощущал он, что всю жизнь был далек от людей и ненужен им: вся человеческая толпа, вечно ему враждебная, шла мимо него. Друзьями его были только такие же, как он, богачи, но все они ни на грош не доверяли друг другу, каждый ревниво оберегая свои интересы, и дружба этого круга людей походила на вынужденный, вооруженный мир тайных врагов. Все они так же, как и он, ненавистны и скрытно презираемы всей кипящей вокруг громадой работающих и завидующих им людей. Все люди схожи своей общей жизнью, которая кажется одинаковой: эта общность труда и одинаковость положения объединяет их неисчислимую массу, а он одинок и на вершине своих успехов сидит как в осажденной крепости, как паук, запутавшийся в собственных тенетах.

Многие его ненавидят, почти все боятся и никто не любит.

Вся семья несчастна, все дети больны и неспособны жить. Казалось ему теперь, что причиной их болезненности и неспособности тоже были проклятые деньги: если бы он остался пастухом или водоливом — чем был прежде — выросли бы дети Силы Гордеича совсем другими людьми, умели бы трудиться, надеялись бы только на себя, а теперь они с юных лет инвалиды, лишние рты, непригодные для жизни: их нужно содержать, чтобы они не погибли — хуже — всем им место разве только в лечебнице! Сила Гордеич окончательно убедился, что огромный капитал, скопленный им, может погибнуть вместе с его детьми, если после смерти отца они, такие никчемные, наследуют этот капитал. Они не проживут, не прокутят, не на себя истратят — даже на это нет у них сил, у них просто растащат все. Годами боролся с ними, учил, грозил, ссорился, но теперь его настроение совершенно изменилось: понял, что дети не жизнеспособны и сделались такими от его суровой опеки. Капитал сам за себя отомщал Силе Гордеичу на его же детях. Их нужно было еще в детстве вытолкнуть в жизнь, в бедность, чтобы учились бороться, но тогда ему некогда было подумать о них…