Выбрать главу

— Хоть бы сдох он скорее, изверг, мучитель, обидчик мой!.. Ну, если… уж я ж ему… уж я ж ему!..

— Варя, напрасно ты… Больше сказать ничего не могу, одно скажу — напрасно, — волнуясь, мямлил Кронид.

— Из-за него большой человек, муж мой, без помощи пропадает. Коли могла бы для такого человека украсть или ограбить, — украла бы и ограбила.

— Варя!

— Что — Варя? Будь хоть раз искренним, скажи правду, намекни хоть, я пойму… Да и так понимаю, сама слышала… До того довели, что либо на себя руки наложить, либо…

И вдруг ласково, льстиво, с кошачьим мурлыканьем прильнула головой к плечу Кронида;

— Кронидушка, вспомни… ведь мы вместе росли, вместе в детские игры играли… Покажи завещание… издали… Только одно место, одну строчку…

— Да нет у меня его…

— Где же оно? У нотариуса?..

— У дяди… в несгораемый шкаф положил, а ключ всегда у него…

Варвара откинула голову и долго молча смотрела в белесые скрытные глаза Кронида, никогда не смотревшие прямо. Кронид не выдержал ее взгляда, опустил голову. Какая-то неясная, тайная, невероятная мысль прошла между ними. Бледное лицо Варвары окаменело, зеленовато-серые глаза сузились, бескровные тонкие губы крепко, решительно сжались. Кронид сам не знал, почему ему вдруг сделалось страшно, и руки его с запутанной веревочкой начали дрожать мелкой дрожью.

Варвара, тяжело дыша, с раздувающимися ноздрями и все с тем же окаменевшим, бледно-серым, помертвевшим лицом, медленно и молча вышла из комнаты. Кронид посмотрел ей вслед, вытер пот с лысевшего лба и вдруг почувствовал слабость в ногах.

Тогда он сел в кресло, вынул веревочку и долго расплетал и заплетал ее худыми, бледными, все сильнее дрожавшими пальцами.

Москва была полна отзвуками войны.

Уличная пресса неустанно разжигала патриотическую ненависть к немцам. Возникло множество листков и журнальчиков с кроваво-красочными рисунками, с портретами и изображениями легендарного подвига Кузьмы Крючкова.

На Тверской несколько раз в день выставлялись телеграммы, написанные крупными буквами на огромном плакате; около него всегда стояла уличная толпа.

Кареты и автобусы Красного Креста каждый день развозили с вокзалов раненых по лазаретам. Лазаретов учредили много, но поездов с изувеченными людьми ежедневно прибывало еще больше. Злобой дня для Москвы были — раненые.

Почти ежедневно на улицах устраивались патриотические шествия, под открытым небом перед уличной толпой выступали оперные певцы и певицы. Сделался модным романс «Два великана». В театрах и «благородном» собрании давались многолюдные концерты в пользу раненых; публика была сплошь в блестящей военной форме, в эполетах и аксельбантах, дамы — в брильянтах, а с эстрады декольтированные исполнительницы романсов пели о «мужичке».

В одно солнечное, не по-осеннему теплое утро цирк Чинизелли устроил уличную демонстрацию в древнерусском стиле: в нескольких экипажах по Тверской шагом ехали ряженые, загримированные боярами и шутами, окружавшие видную, дородную женщину в атласном сарафане и кокошнике. Около тротуаров шли «великаны» на высоких ходулях, бежала уличная толпа, а впереди всей процессии ехал на большом, тяжелом коне древнерусский витязь в кольчуге, в железном шлеме, в желтых сафьяновых сапогах, с тяжелым мечом сбоку, с деревянной палицей, окованной железными шипами. Всадник был под стать коню — рослый, широкоплечий красавец с пушистыми белокурыми усами, — известный всей Москве цирковой силач.

Хотели произвести впечатление силы, создать бутафорский, ходульный патриотизм, показывали силачей, наряженных в костюмы прошлого.

Когда демонстрация, сопровождаемая пестрой толпой, удалилась, по Тверской вскоре после нее прошел полк солдат в серых шинелях, с ружьями на плечо. Это вряд ли было продолжением демонстрации: солдаты шли без музыки и песен, хмуро, озабоченно, с суровыми бородатыми лицами. В их необычном молчании и суровости, в тяжелом, размеренном шаге, от которого вздрагивала мостовая, чувствовалась спокойная, серьезная сила.

Они прошли серой массой и оставили тяжелое, мрачное впечатление. Серое русское войско шло умирать молча, без речей, без трубных звуков, без приветствий толпы, одиноко и мрачно, затаив свои мысли и чувства.

Снизу, от Охотного ряда, по мостовой шагал долговязый мужик в ватном пиджаке, в сапогах «бураками» с твердыми голенищами, в высокой бараньей шапке. За ним бежала толпа ребятишек, с любопытством на него глазевшая. Но вблизи становилось очевидно, что за мужиком бегут не дети, а взрослые, казавшиеся детьми в сравнении с необыкновенно высокой фигурой: вся толпа была ей по плечо. Великан с котомкой за спиной и с посохом в руке, не обращая никакого внимания на сопровождавших его зевак, шел гигантскими шагами и скоро скрылся за Страстным монастырем.

Все эти странные уличные явления наблюдал Валерьян с балкона третьего этажа гостиницы «Люкс».

Он с любопытством проводил глазами цирковую демонстрацию, потом тяжелую массу солдат и наконец — нелепую фигуру великана, шагавшую серединой улицы.

Валерьян не чувствовал патриотизма, не ощущал ненависти к немцам, но думал, что война, так внезапно и грандиозно начавшаяся, повлечет обвалы в неуклюжей, обветшалой постройке российского государства. Думал о том, как должны быть громадны последствия этой войны, независимо от того, кто останется победителем: все проклинали небывалую бойню, в которой целиком исчезали полки, корпуса и отдельные армии.

Тем не менее художник приехал в Москву с целью хлопотать о командировке на фронт: хотел видеть войну ближе, своими глазами, занести на полотно будущие впечатления, хотел погрузиться в это море всеобщего бедствия и в нем забыть личные страдания, казавшиеся теперь ничтожными в гуле войны; этот гул чувствовался даже здесь, далеко от нее, в самом сердце страны.

Вся интеллигенция — писатели, артисты, художники объединились в группы и работали по приему раненых на вокзалах. Валерьян тоже заявил о своем желании участвовать в группе добровольных санитаров Красного Креста, надеясь таким путем скорее попасть на фронт в качестве военного корреспондента и художника.

В дверь постучали.

Вошел приземистый, бритый молодой человек в шляпе и широком пальто с повязкой Красного Креста на рукаве. Он хромал на правую ногу, тяжело, как копытом, стуча железным каблуком.

Это был скульптор, которого ждал художник. В больших выпуклых глазах вошедшего чувствовалось что-то птичье, как и в бледном, тонком лице с прямым, острым носом. В кружке художников он был известен под прозвищем «Птица». Хромал оттого, что на правой ноге ему не хватало пятки, давно потерянной им совершенно случайно. Пятку заменял железный каблук, и потому так тяжел был его шаг, что, однако, не мешало его проворным и ловким движениям.

Он еще на ходу весело крикнул:

— Все в порядке, сэр: ты зачислен в нашу дружину на Брестский вокзал. Эге!

Птица хитро подмигнул и, распахнув пальто, бухнулся в кресло.

— Ах, вспотел! Ковылял за этой дурацкой демонстрацией. Бездарно и глупо, антихудожественно, по-балаганному. А Святогора, «живую колокольню» из цирка Чинизелли, видел? На войну, говорят, собрался, на вокзал его провожают. Не понимаю, что обозначает такое торжественное шествие: шут ли это гороховый, которого, может быть, наняли купцы для потехи, или в этом надо усматривать какой-то символ?

— Дались им эти великаны! — с неудовольствием заметил Валерьян.

— А между тем, — с воодушевлением продолжал хромой, — где у нас настоящие большие люди? Создаст ли война хотя бы больших мастеров этого, по совести говоря, грязного и страшного, преступного дела? В прошлом такими мастерами были Суворов и Наполеон; да и те добивались удачи главным образом умением воодушевлять людей, умиравших по их воле, умели внушить веру в определенную идею. Была у нас, например, турецкая война, так ведь народ воспринимал ее как войну религиозную, шли добровольцами, умирали и замерзали на Шипке. Были у нас настоящие великаны, был Достоевский, который сумел зажечь толпу своей знаменитой речью. А теперь? Воинственных или патриотических идей ни в нижних слоях народа, ни в верхних — в серьезном смысле — ни тинь-тилили за веревочку. Везде сознательное или бессознательное пораженчество. Вот идея, которая носится в воздухе. Кто же победит? Конечно, идея.