Выбрать главу

— Неужели ты думаешь, что целая коалиция не сможет немцев победить?

Птица усмехнулся и, посмотрев на друга своими немигающими, птичьими глазами, сказал тихо, как бы про себя:

— Ихняя идея — это Германия. Их распирает от силы. Сорок лет готовились. Верят, мерзавцы, в бронированный кулак. А у нас после японского позора даже и в молебны перестали верить. Этой войны народная стихия не понимает, не приемлет, не сочувствует ей. Нет и великанов. Величайший-то наш великан всю жизнь занимался тем, что наносил сокрушительные удары не внешним врагам России, а — церкви и государству. О! он многое разрушил, ибо, дорогой мой сэр, наша церковь и наше государство во многом достойны разрушения. И уж, конечно, не благословил бы теперь новых Дмитриев Донских великий отшельник, а сказал бы новое «Не могу молчать».

Скульптор взволнованно вынул трубку и, набивая ее табаком, со вздохом закончил свою речь:

— Вот это был — настоящий наш Святогор… Покурим, сэр! Все равно, не вылезет Россия из этой ямы, в которую попала. А пока — будем раненых принимать. Есть даже надежда отправиться тебе на галицийский фронт для иллюстраций. Советую поехать. Напишешь массу эскизов, а потом такую картинищу двинешь. Поехал бы и я, да не пустят с моим копытом.

Птица постучал каблуком, посмотрел на карманные часы и засвистал.

— Я ко всякой войне отношусь отрицательно, — промолвил Валерьян, закуривая трубку, — и все-таки поеду…

— Сэр, — перебил его скульптор, — одевайся! Пора на вокзал. Поезд придет через час, но нужно быть на месте заблаговременно. С нынешнего дня начинаем. Дай-ка я тебе приколю повязку: специально для тебя достал.

Вытащил из кармана повязку Красного Креста и засуетился, стуча своим «копытом».

Площадь перед внушительным белым зданием вокзала была занята расположившимся «вольно» полком солдат, только что прибывшим для отправки на фронт. Плотной, густой массой они сидели как попало — на земле, на ступеньках подъезда, вдоль изгороди сквера, в полном вооружении и амуниции. Эта громада вооруженных людей с окладистыми бородами, крупных, сильных, производила внушительное впечатление. Казалось невероятным, что все они в самом скором времени превратятся в убитых и калек.

Около бокового входа стояло несколько автомобилей и карет, приспособленных для перевозки раненых. В обширных комнатах вокзала сновала разнообразная толпа, собравшаяся встретить ожидаемый поезд, а у буфета каланчой стоял и закусывал Святогор, окруженный зрителями его необычайной наружности. Великан, по- видимому, давно уже привык быть предметом удивления, жевал бутерброды, ни на кого не обращая внимания.

Птица подошел к нему дружелюбно.

— Здравствуйте, сэр! На фронт?

— На фронт, — с набитым ртом глухо отвечал Святогор и, улыбнувшись, добавил: — Елки зеленые!

Скульптор протянул ему руку, и она, как рука младенца, исчезла в чудовищной лапе великана. Худое лицо с небольшой клочковатой бородой добродушно осклабилось.

— Для устрашения немцев, — деловито приставал Птица, смотря в это лицо снизу вверх.

— Не, теплые вещи сопровождаю во Львов.

Святогор был очень худ и нескладен. Длинные, как у гориллы, руки внушали невольный страх.

— Сколько в вас росту, сэр?

— Три аршина и три вершка, — скучным голосом не глядя на собеседника, равнодушно отвечал голос, видимо, тяготясь разговором.

— Да в шапке шесть вершков, да каблуки. Итого три аршина десять вершков. Настоящий Святогор! Пусть знают немцы, каких людей родит русская земля! А скоро поезд?

— Не, — медленно тянул мужичьим говором Святогор, — опаздывает, елки зеленые: только к ночи придет.

Скульптор увлек Валерьяна к группе людей с повязками Красного Креста; это были артисты и художники, большею частью знакомые. Начался общий разговор о «распределении ролей», как выразился живой и вездесущий Птица.

В сумерках раздался звонок, возвещающий о приближении поезда. Толпа хлынула на перрон.

Поезд подошел не так, как подходят обыкновенные поезда: чрезвычайно тихо, медленно, торжественно и — печально. В толпе многие отирали слезы. Едва двигаясь, почти беззвучно проплывали теплушки с открыты ми широкими дверями сбоку и наконец остановились. Было несколько вагонов с пленными австрийцами и один с немцами в железных шлемах; австрийцы, большею частью молодые, белобрысые ребята, некоторые совсем еще безусые, радостно улыбались толпе, как будто приехали в гости к родственникам. Немцы, наоборот, выглядели с суровым достоинством и отчасти с презрением: казалось, они хотели сказать и, вероятно, говорили на своем языке: «Так вот она, Москва, знаменитый азиатский город! Это ничего, что мы попали в плен: нет сомнения, что скоро наша непобедимая армия будет у ворот вашей Москвы».

— Д-да-а, — как бы на выражение их лиц ответил высунувшийся из толпы мешанин в новом картузе с лаковым козырьком, с длинным клином бороды, загнувшейся вперед, — это вам не австрияшки. Хе-хе! Сурьезный народ.

Валерьян и Птица принялись за свое дело: подходя в каждому вагону, спрашивали вожатого о числе раненых и тут же ставили цифры мелом на стенке вагона.

Когда они прошли вдоль всего поезда и вернулись обратно, из передних вагонов люди с повязками уже выносили раненых на носилках. Толпа, теснясь, жадно заглядывала в раскрытые двери вагонов: многие ожидали встретить родных и близких. Птица исчез в толпе.

Двое санитаров несли пожилого солдата с полуседой бородой и желтым, исхудалым, закоптелым лицом. Для соблюдения очереди санитары остановились у решетки, отделявшей перрон от площади, где уже «грузили» раненых в приготовленные фургоны. Санитары подняли носилки. Раненый перекрестился широким крестом. Валерьяна поразила серьезность и торжественность его обветренного, закоптелого лица, словно из дыма и пламени выхваченного: на этом первом лице с войны, которое он увидел, был особенный отпечаток, вероятно, отличавший всех, побывавших «там», в горниле ее.

Приковылял хромой скульптор, стуча по асфальту своей железной ногой.

— Сэр, все в порядке. Наша миссия кончена. Идем на вокзал: сейчас поведут пленных. Ну и рыла у некоторых, сэр! Скульп-ту-ра!

Обширный зал освещался сверху большой электрической люстрой. Белый свет электричества был невыносимо ярок. Половину зала диагонально занимала толпа зрителей, стоявших неподвижно и тихо, как в церкви. Художник и скульптор, присоединившись к толпе, встали впереди. Взоры всех были устремлены на внутренние двери, выходившие на перрон.

Вдруг вся толпа нечленораздельно зарычала:

— А-а-а-а!

В гуле этого почти звериного рычания чувствовалось враждебное злорадство.

Из дверей с перрона через весь зал, наполненный ослепительным светом, медленно шли к выходу пленные германцы, человек сорок. Их сопровождали, идя по бокам всей группы, несколько солдат с обнаженными саблями. Немцы двигались медленно, колонной по четыре человека в ряд, коренастые, в серых мундирах, в черных стальных шлемах. На два шага впереди шел их предводитель — германский лейтенант. Он был выше всех ростом, молодой, стройный, прямой, с длинными, вытянутыми в стрелку, как у Вильгельма, белокурыми усами. Шлем на его голове, опушенный на грудь, был обтянут серым суконным чехлом, и лишь блестело золоченое копье на верхушке. Длинные ноги были в рейтузах и твердых крагах из желтой кожи. За плечами до земли висел стального цвета плащ. Звенели шпоры.

Когда толпа зарычала, он еще ниже опустил голову, но осанка по-прежнему осталась воинственной.

Казалось, что он испытывает позор и стыд плена. Может быть, ему вспоминалась голубоглазая, светловолосая девушка, оставленная им в Германии, ожидающая его победного возвращения. Может быть, вспоминалась Германия, синие волны родного Рейна.

Остальные были простые солдаты, но и они выглядели воинами «победоносной Германии». Толпа, порычав, утихла и продолжала стоять неподвижно, глазами провожая тевтонов.