Сумерки — лиловые, с серыми проблесками слез дождя. Не настоящего дождя, выдуманного, как и все, что за окнами Беспечальности — дымчатого, бестелесно прозрачного и призрачного, выплаканного слезами гор замка на обратной стороне сущего. Сумерки, сумерки, вечные сумерки, и нечему светить — небо застыло в вечном угасании, да и не небо это вовсе, а все тот же мираж, что и стены, и скалы за окном, и тучи, растрепывающие в дождь края о вершины гор.
Беспечальностью — словно в насмешку, злую насмешку — назван этот замок, но печаль гостит в нем ежедневно и ежеминутно, или один и тот же затянувшийся бесконечный день, перетянутую струну секунды, готовую лопнуть, хлестнув по лицу.
Печаль, и боль, и ярость, и глухая темная тоска, словно стон горы, словно тревожный рев, рвущийся из сомкнутых губ вулкана, запечатанных лавовой пробкой. Еще немного — и губы разойдутся в усмешке, и хлынет из-за них багрово-алый, золотой и пурпурный поток раскаленной лавы, обращающей все в пар и дым.
Ожиданием этого выдоха, усмешки бога, лавы карающего гнева пронизано здесь все — и игра занавеси под призрачным ветром, и трепет пламени на свече, и едва заметный скрип стула.
А за мгновение до того — кажется, было: торжество и сила, и замок вовсе не призрак, а средоточие силы мира, бьющееся сердце, живое и трепетное, и по невидимым артериям растекается до самых краев мощь, животворная субстанция, лишенная и вкуса, и запаха, но такая, что вдохни — и рвется душа из груди прочь, льется с песней, со слезами, с неистовой жаждой бытия и творения; кто хотел создавать — почувствует, что может, есть в ладонях сила воплощать, и станет вязкая аморфная глина живым, дышащим, податливым материалом. Кому — горшком, кому — расписным блюдом, а кому и статуей, да такой, что, увидев, и прикоснуться побоишься: сон не потревожить бы, задремала ведь, а вот-вот проснется…
Было, было, и пульсировала сила, живая кровь, едва удерживаемая артериями, и текла по миру, даря каждому бытие, и возвращалась назад, почти иссякнув, чтобы вновь в самом сердце набраться чуда, и — обратно, к тем, кто ждет глотка этой влаги, имя которой — вдохновение и творение.
Не иссяк колодец, но запечатан был — прочно, не вскрыть, не взломать крышку, и вода под каменной плитой, устав биться в стены, не имея выхода, застоялась, позеленела от гнева и боли, стала горьким ядом.
Прервалась связь между Беспечальностью, сердцем мира, и самим миром, что создателем назван был — Триадой, ибо из трех сомкнутых воедино, связанных неразрывно граней состоял; ибо пришли — чужие. Пришли и завладели миром, что на единый миг — короче взгляда, короче вздоха, кажется — оставлен был создателем; а на самом деле долгие годы, бессчетные поколения прошли, пока странствовал он.
И пришли — другие хозяева.
Был цветок о трех лепестках с пламенеющей сердцевиной, и завелась в нем гусеница; змея обвилась вокруг стебля, и не дотронуться больше, ибо — ужалит, нанесет удар; тихое шипение двухголовой змеи слышно и в Беспечальности: нашшше… не прикасссайссся…
Осталось только — мерить шагами Беспечальность, замок-сердце, исторгнутый из мира, из триединства миров, и смотреть, как истекает слезами призрачный вечер, и чувствовать, как захлебывается сердце, спотыкаясь на каждом втором ударе, ибо сердце, не могущее отдавать кровь, умирает.
И — ненавидеть… истово, как только и умеет странник, вернувшийся, чтобы обнаружить — нет больше дома, нет: занят чужаками, доверчиво лег под чужие ноги, покорился чужим рукам, забыл о том, кто построил его, отдался другим, как беспутная жена, что в отсутствие мужа ложится в постель с первым, кто приласкает.
Мало того, что созданное тобой забыло тебя, не дождалось — так еще и отвергло, повелось на сладкие лживые речи новых господ; и назвали тебя — Противостоящим, врагом всего сущего, обольстителем… хотя обольстителям-то и поверил мир, обманщикам, захватчикам. Подменили правду — сказкой, реальность — миражом; назвали создателя — чужаком, отца — врагом. Так беспутная жена, чтобы забыть о своем позоре, называет законного мужа — убийцей, клятвопреступником, насильником, лишь бы не помнить, лишь бы не знать, как оно на самом деле.
— Брат мой Фреорн, ты нынче печален. Отчего?
Братом зовет тебя — разве он брат… случайный попутчик, встреченный в том исполненном тоски и ужаса странствии, когда, возвращаясь домой, натолкнулся на запертую дверь, и увидел свет в окнах, и почувствовал — чужие в доме, да и дом не твой. Бежал, не разбирая дороги, не чувствуя ног, и выкипала в сердце кровь от невозможной боли предательства; почти не помнил себя. Через иные чужие миры, и, глаза прикрывая, лишь об одном мечтал: не встретиться взглядом с такими же, как ты, ибо не снести позора изгнанника, а уж если в чужом лице отразится, как в глади ручья: потерявший, — то и вовсе незачем жить.