Вот он по-настоящему красив, по-мужски. Высокий, стройный, плечистая тренированная фигура.
И такого прекрасного лица — белая сорочка хорошо оттеняет его смуглость — нет ни у кого в мире. И не надо больше. Прекрасное должно быть редким.
— Ты не из цыган, Ким?
— Надо спросить родителей. Давай-ка уберем стол, и я покормлю тебя. Ты ведь не ужинала, прямо с работы? — Ким начал складывать свои бумаги.
— Я обедала поздно.
— Я тоже, но у меня есть хорошая закуска — моченые яблоки. Ты любишь моченые яблоки? Впрочем, знаю: ты любишь огурцы. Свежие огурцы.
Зоя засмеялась, приняла у него бумаги и журналы, положила на Верунькину тумбочку, сняв на пол портфель.
— Почему ты решил?
— По запаху. Когда ты близко, сразу слышишь молодые огурцы, свежие, весенние… ум-м!.. Как тебе удается?
— Я сама свежая, только с грядки.
— Умница. — Ким обнял ее за плечи и повел на кухню. — Давай займемся ужином. Кофточку сними, облачись вот в бабкин фартук. — Он снял с гвоздя фартук, накинул ей через голову, завязал сзади тесемки, поцеловал в затылок.
В печке был чугунок с куриным бульоном и две сковородки — с жареной картошкой и с гренками. О гренках Зоя слышала только из книг, не видела их никогда и удивилась простоте блюда — поджаренные ломтики хлеба, румяные, аппетитные.
Она готовила стол, разливала по чашкам бульон, перекладывала в тарелки картошку и чувствовала себя почти счастливой. Будь она здесь хозяйкой, и счастье стало бы полным.
Ким сходил в сени, где был погреб, и принес блюдо моченых яблок.
Поставил на стол бутылку марочного вина и два бокала…
Ким снял с Зои фартук, посадил ее, сам сел напротив и разлил вино.
— Итак, слово — молодой хозяйке.
Зоя вспыхнула вся, даже уши загорелись, даже шея и треугольник груди в вырезе голубого платья. Но глаз не опустила.
— За весну! — подняв бокал, сказала она смело. — За нашу весну!
Ким заметно смутился — очень уж горячо она, из души — и выпил. Видит бог, нет здесь греха легкомыслия, другое подступает, и он не виноват, что юность так нетерпелива.
— Ты ешь, — сказал он, взяв яблоко. — Уважь повара-умельца. Бульон мне, по-моему, удался и гренки тоже. А?
— Вкусно. Ты большой умелец.
Было хорошо смотреть, как она ест, приятно, и в груди какая-то чертовщина, теплота какая-то, размягченность, и глаза у нее распахнуты настежь — пей эту синеву, ныряй в их бездонье, это твое, для тебя. И ты почему-то рад, горд этим,! готов ко всему.
Надо же, третий десяток к концу, а рассиропился, как юноша.
— А ты сам почему не ешь? Ты же не ужинал.
— Что-то не хочется. Накурился, вероятно.
— Ты много куришь. Больше моего отца. Он не расстается с трубкой.
— Он вышел у тебя из весеннего штопора?
— Нет еще. Весенние у него надолго.
— Да, много хлопот они доставляют нам, наши родители.
Зоя засмеялась: — А мы им?
— И мы. Знаешь что, давай-ка выпьем за них, за их здоровье, а?
— И ты прочитаешь стихи о весне? Те — помнишь? — старинные, Тютчева.
— С удовольствием.
Бокалы сошлись над столом и прозвенели тонко, радостно, ликующе.
— Еще, — попросила розовая от волнения и вина Зоя. — Пожалуйста, еще!
На земле больше никого, кроме их двоих, не было. Только двое, только они. Единственные, близкие. Они видели себя в глазах друг друга, и глаза обоих были чисты, молоды, ярки — синие и карие. Темно-карие, почти черные.