Баховей сидел рядом с ним на кровати и рассказывал о текущем моменте. Он был первым секретарем райкома партии, Балагуров недавно занял место второго, и вот теперь (к старости всех тянет на родину) вернулся он, Щербинин, очень кстати вернулся.
— Ты в самый раз приехал, — продолжал Баховей, стряхивая на стол пепел. — Сегодня я позвоню в обком, расскажу, и когда тебя восстановят в партии, займешь прежнее место. Это недолго, пару-тройку месяцев, вероятно. А что было, постарайся забыть, будто и не было.
— Будто и не было, — усмехнулся Щербинин. И вдруг вспомнилось давнее-давнее: как их с Баховеем премировали шелковыми красными рубашками за досрочное выполнение плана коллективизации и как потом, после статьи Сталина «Головокружение от успехов», Николай Межов их арестовал и посадил в местную кутузку, где ждали отправления на Север кулаки и подкулачники. И Яка Мытарин там сидел. Кричал через забор Баховею: «Что, Ромка, и тебя ликвидировали как класс?!»
— Ольге Ивановне пора на пенсию, вот и отпустим, — говорил Баховей. — Теперь уж и нельзя ей, когда Балагуров стал вторым, семейственность получается.
— Разве она предрика? — спросил Щербинин, но тут же вспомнил, что вчера Ким говорил ему, что у них в семье все руководящие и лишь он рядовой сотрудник районной газеты.
— Она, — сказал Баховей. — И работник дельный, исполнительный, все наши решения настойчиво проводит в жизнь.
— Решения райкома?
— Ну да. При ней райисполком стал настоящим приводным ремнем, хорошим помощником райкома.
— Ты о себе что-нибудь, Роман, — попросил Щербинин. — Как жили и все такое.
— Да что о себе? О себе не скажешь особо, вся жизнь с работой связана. В войну был в Действующей, сначала политруком, потом комбатом полка. Хотел до генерала дослужиться, да война кончилась, домой потянуло. Здесь каждые два-три года перебрасывали из района в район на укрепление, все время первым, а сейчас вот родную Хмелевку подтягиваем. Балагуровы тоже здесь четвертый год, из Суходольска приехали. А прежде в Правобережных районах тянули.
— Вы меня до общих выборов поставите? — спросил Щербинин.
— Формальность, довыберем по одному участку. Ты же знаешь, как это делается.
— Знал. Но не знал, что исключительные случаи можно сделать системой.
— Перехлестываешь, — засмеялся Баховей и порывисто встал, обнял его могучими лапищами. — Эх, Андрей, Андрей, дорогой мой человек! Ничего, осмотришься, поправишься, повеселеешь. Другой ты стал, задумчивый.
— И ты другой, — сказал Щербинин. — Не задумываешься, уверенный. Даже завидно.
Баховей не придал значения иронии, засмеялся:
— Ничего, отойдешь, поправишься на вольных харчах… Ну, я пойду, в колхозы надо съездить, работы по горло. Днями встретимся, поговорим по душам.
И он вышел, величественный, литой, как памятник, в коридоре громко отдал распоряжение Глаше оставить комнату за. Щербининым, а всех приезжих, в том числе и начальство, помещать в общей.
Уехать! Уехать куда-нибудь, хоть к черту, устроиться на любую работу, только не здесь, не на глазах у этих сытых, довольных, уверенных и сочувствующих ему!
Но в этом желании была боль, была обида, и Щербинин не мог смириться, по крайней мере, сейчас. Надо было остаться хоть ненадолго, хоть на несколько дней, надо разобраться и понять, что происходит здесь, на его родине, что изменилось за двадцать лет с ним и его односельчанами. В конце концов они доверяли ему и выбирали своим председателем, только им он служил до последнего своего дня, только с ними были его помыслы и желания.
Щербинин надел пиджак, пожал плечами, мельком глянул в стенное зеркало. Пиджак был хорошо почищен и отглажен, от него приятно пахло ромашкой, — духами побрызгала, что ли? — и сидел он ловко, молодо. И брюки — как он только не заметил утром! — были отутюжены, стрелки наведены. Когда успела только? До рассвета они просидели с Кимом здесь, он и спал не больше двух часов.
— Спасибо, Глаша, — сказал Щербинин, встретив в коридоре вопросительно-тревожный и страдающий взгляд. — Ты, наверно, и не спала еще?
Она стояла с веником в руке и безмолвно ждала, когда он пройдет.
— Ты что, и за уборщицу? — спросил Щербинин, не дождавшись ответа.
— В яслях она, — сказала Глаша, волнуясь и краснея совсем по-девичьи. — Ребеночка понесла, скоро придет. — И обежала его глазами, ощупала всего, поправила мысленно чуть смятый воротник рубашки.
На улице было солнечно и просторно. Летняя голубизна неба уже подернулась дымкой усиливающегося зноя, солнце сверкало и плавилось в тихих водах залива, где прежде, вплоть до темной стены соснового бора на другом берегу, размещалась Хмелевка. Эта центральная улица теперь была крайней и осталась единственной от старого села. Здесь стояли кирпичные купеческие дома, приземистые и тяжелые, как доты, сохранились и прочие казенные учреждения: почта и телеграф, отделение госбанка, редакция районной газеты, райфо, Дом культуры. Все на этой улице осталось таким, каким было двадцать лет назад, хотя село изменилось неузнаваемо.