Да он и так уже сделал несколько уступок, причем сделал себе, а не сыну, и уступки такие, какие в молодости были немыслимы. Разве в тридцатом году он женился бы на дочери своего классового врага? Да никогда, ни при каких обстоятельствах! А сейчас он живет с Глашей, хотя по-прежнему, ну пусть не любит, просто сердце лежит к Ольге. И Ольга думает о нем, а живет с Балагуровым, который улыбается ему на людях и подает руку. И у Щербинина хватает сил не встречаться с Ольгой и быть близким с Глашей, которая отвлекает его от боли и бережет от унижений в любви. Да, сил хватает, все верно. И с Балагуровым он встречается почти каждый день и работает вместе с ним, и Балагуров поддерживает его в работе, и нельзя отвергнуть эту поддержку, потому что она делается не для него лично, а для дела, для общего нашего дела.
Нет, прежде он не мог бы представить этого, не смог бы оправдать. И вот Ким не оправдывает, он ушел от матери и не пришел к отцу, он живет один и не хочет понять, что, кроме своих чувств и желаний, его отец думает еще о деле, о той общей жизни, которую он скоро оставит и сын будет в ней хозяином.
— Добрый день, Андрей Григорьевич! Не помешаю?
Балагуров улыбался у двери просительно и дружелюбно. Он повесил у входа шляпу, прошел грязными сапогами по ковровой дорожке, сел перед ним на стул. Руку не подает, когда они одни, остерегается.
— Посоветоваться пришел. Один ум, говорят, хорошо, а два еще лучше. — Балагуров показал в улыбке белые редкие зубы, вытер платком потную лысину.
Плащ не снял, видно, не надолго. Давай, давай, выкладывай, второй секретарь.
— Я насчет конференции, — сказал Балагуров. — Доклад Баховей подготовил полностью, завтра бюро. Ничего нового, конечно. Вот я и пришел.
Балагуров не глядел в глаза, он глядел либо выше, на морщинистый лоб Щербинина, либо ниже, на тонкий его нос с широкими нервными ноздрями, на твердо сжатый тонкогубый рот или на подбородок, худой, костистый, остро выступающий.
— По-моему, на бюро не стоит особо возражать, просто воздержимся от голосования. А на конференции вы как председатель райсовета и член бюро могли бы выступить, я поддержу, выступят Межов с Мытариным, остальное доделает конференция.
— Ладно, — сказал Щербинин. — Свое выступление я готовлю, и меня можно не агитировать.
— Ну так я побегу, дел по горло. До свиданья. Деловитый какой. Деловитый и озабоченный.
Он поддержит!
— Войдите, — сказал Щербинин, услышав робкий стук в дверь.
Вошел худородный Сеня Хромкин, похожий на подростка, сдернул с большой головы мокрую кепчонку. Как головастик.
К полсотне, наверно, подкатило, а все будто мальчишка. Не иначе с каким-нибудь изобретением. С детства возится с железками, всю жизнь что-то изобретает. Подсмеиваются над ним, никто всерьез не принимает и по имени не зовет: Хромкин и Хромкин. А у него ведь и фамилия есть. Как же его фамилия? Громкая какая-то фамилия, гордая…
Сеня встал неподалеку от стола, прокашлялся, сунул мятую кепчонку под левую косую руку (ее вывернула ему еще до войны одна изобретенная им машина) и достал из-за пазухи свернутый вчетверо листок.
— Вот тут все написано, Андрей Григорьевич, почитайте. Феня заругала меня: с железками вожусь, а про молоко для детей забываю. Вот я сочинил машину, которая делает молоко.
Щербинин взял листок, стал читать. «Если овечью шерсть может заменить искусственное волокно, то и корову может заменить машина. По этому чертежу видно (см. ниже), как сено и солома, а также силос и прочий фураж проходят через машину и образуют молоко, годное для настоящего питания людей, а также на масло и другие нужды». Внизу был чертеж машины и рисунок ее, с подробными пояснениями к узлам и деталям.
Щербинин положил листок на край стола.
— Не пойдет? — спросил Сеня, привыкший к неудачам.
— Не пойдет. Для твоей машины корма нужны, а кормов у нас нет. Да и какой смысл заменять корову машиной, если ей тоже сено подавай.
— Можно и солому, только больше понадобится. — Сеня виновато улыбнулся. — И мотор еще надо, чтобы ее вращать, электроэнергию.