А получилось немного не так. Щербинин с Баховеем хоть и свои люди, не городские, а действовали круто, гнали план по коллективизации, и оба по красной шелковой рубашке заработали — премию. Андрей, правда, наганом не махал, но агитировать тоже долго не любил, к мировой революции торопился. А мужику и после своей революции дел хватало. Опять же лошаденок было жалко, плугов и борон, у некоторых косилки имелись, лобогрейки. А у других ничего не было, голые пришли, как Шатуновы и Хромкины, и равными стали. Обидно такое-то равенство. Ведь Советской власти, слава богу, двенадцать лет минуло, а они и за эти годы ничего не нажили.
Только все обиды проходят, особенно когда видишь, что назад возвращаться несподручно. К тому же и вера в новую артель стала крепнуть, власти глядели за ней как за малым дитем, помогали: на посевную трактора со всей техникой из МТС приходят, в жнитво комбайны и грузовики — хлеб возить. И всякий самый последний мужичонка утвердился, что в колхозной артели работать и гулять веселее, беда тоже на людях тебя не задавит, а случится — задавит, так, по пословице, на миру и смерть красна.
Чернов поверил в колхоз и обиды забыл — и на Межова со Щербининым, и на Баховея с Балагуровым. Как не поверить в колхоз, когда в тридцать восьмом году по полпуда на трудодень дали, а Чернов со своей Марфой выработал семьсот с лишним трудодней — триста шестьдесят пудов чистого хлебца он получил, два трехтонных грузовика отборного зерна!
Положим, до колхозов, когда Чернов не отставал от Яки и тоже сладил крепкое хозяйство, доходу он выгонял больше, но ведь и работал он не вдвоем с Марфой, а всех братьев — царство им небесное! — запряг, просвета не видел, хребет у него трещал, вспомнить страшно. И никогда не пела его Марфа, идучи на свой загон, хоть и молодая тогда была. И красавица Дарья у Яки не пела, это уж точно. А какая ведь певунья была девкой, на всю Хмелевку голос ее слышался!
Чернов вспомнил весну двадцатого года, когда он возвратился с гражданской, вспомнил зеленую долину старой Хмелевки, затопленную теперь волжским морем, и увидел себя рядом с Якой — оба молодые, веселые, в кавалерийских длинных шинелях, идут они главной улицей, а навстречу им девки с песней.
Была троица, престольный праздник, село гуляло, и их, красных бойцов, зазывали почти в каждый дом. Они заходили, пока не услышали песню:
Голос Дарьи, чистый, сильный, летел выше других голосов и будто на крыльях нес всю песню. Казалось, не девка — царевна из сказки залетела сюда и вот печалится, тоскует, милого дружка-царевича дожидается.
И они не ошиблись, когда увидели Дарью — красавица! Вот если сейчас Зою так одеть, в точности будет Дарья. Когда в Красную Армию уходили, длинноногой замарашкой была, и вот за два года с небольшим распустилась как цветок. Статной стала, русая коса перекинута на грудь и спускается много ниже пояса, глаза широкие, синие. А рядом лебедью выступает Марфа. Не дурнушку царевна взяла себе в подруги — княгиню. Значит, смелая, уверена в своей красоте.
Да, и Марфа… Какой же пригожей тогда была Марфа! Она показалась Чернову милее Дарьи, потому что красота ее была без лишнего блеска, спокойная, надольше хватит. И в самом деле хватило надолго, хотя Дарью тоже винить нельзя. Останься она дома, тоже была бы жива, а там, на Севере, им крутенько пришлось, да и Яка мужик норовистый, с ним не раздобреешь.
Положим, от Марфы сейчас тоже немного осталось — сухая старушка с казенными зубами, и не песни, а молитвы поет.
Чернов вспомнил Щербинина, за которым они с Якой не раз бросались в атаку на беляков, и поежился под новым плащом: нынешний Щербинин, седой одноглазый старик, худой и сутулый, напомнил Марфу.
Жалко. Всех жалко. Кто так, кто этак, кто своей смертью — все равно жалко.
— Стой, кто идет?! — послышался дурашливый голос от забора пекарни.
Чернов вздрогнул от неожиданности, остановился, вглядываясь в тень у забора. Какой-нибудь парень подвыпил и орет, куражится. Ну так и есть, вон его как мотает по улице, бедолагу.
Через улицу, опустив голову и напряженно глядя под ноги, двигалась качающаяся фигура.
Нет, не парень, а вроде сам Веткин, колхозный председатель. Вечно вниз глядит, будто ищет чего. Минером всю войну был, привык, должно быть.
— Иван Кирилыч? — удивился Веткин, хватаясь руками за столб, возле которого встал на свету Чернов. — Ах, это Иван Кирилыч, прости, что спутал! — Он оттолкнулся от столба, расставил длинные ноги пошире и стал застегивать серый замызганный плащ с темными пятнами мазута. Сто лет, поди, этому плащу, довоенного выпуска, а все носит.