Марта пришла сразу же, на второй вечер. Сначала мы пили чай, потом прошлогоднее вино из шиповника, темное и густое, и такое приторное, что в голове мутилось после первого же глотка. Я выкладывала из коробок книги. Марта держала рюмку обеими руками и смотрела безо всякого интереса. Я подумала, что Марта не умеет читать. Так мне показалось. Это было вполне возможно, она была достаточно старой, могла быть и не охвачена всеобучем. Ее взгляд не задерживался на буквах, но я никогда ей вопросов на этот счет не задавала.
Возбужденные суки сновали взад-вперед. Приносили на шерсти запах холода и ветра; грелись возле раскаленной плиты, потом их снова тянуло в сад. Марта поглаживала их своими длинными костлявыми пальцами и говорила им, какие они красивые. И так весь вечер беседовала только с собаками. Я искоса поглядывала на нее, расставляя книги на деревянных полках. Лампочка на стене освещала ее макушку с султанчиком накладных тонких седых волос. На шее они превращались в косичку.
Я помню многое, но не помню, как мы встретились с Мартой впервые. В памяти хранятся все первые встречи с людьми, занявшими важное место в моей жизни; помню, светило ли солнце, помню детали их одежды (забавные гэдээровские ботинки Р.), помню запах, вкус и нечто вроде фактуры воздуха — был ли он жесткий и упругий или гладкий и холодный, как масло. От этого зависит первое впечатление. Такие вещи фиксируются в каких-то особых отделах мозга, может быть, даже на чувственном уровне, и никогда не забываются. Но первой встречи с Мартой я не помню.
Должно быть, это произошло ранней весной — она здесь начало всех начал. И скорее всего на этом неровном пространстве долины, потому что Марта никогда одна не выходит за ее пределы. Наверняка пахло водой и талым снегом. И одета она, вероятно, была в свою серую кофту с растянутыми петлями.
О Марте я знала немного. Только то, что она мне сама поведала. Все приходилось домысливать, и я понимала, что даю волю воображению. Сотворяю Марту со всем ее прошлым и настоящим. Ибо стоило мне ее попросить, чтобы она рассказала что-нибудь о себе, о своей молодости, каким тогда было то, что теперь представляется вполне очевидным, — она переводила разговор на другое, отворачивалась к окну или просто замолкала и принималась сосредоточенно шинковать капусту либо заплетать свои-чужие волосы. Я не воспринимала это как нежелание говорить. Похоже было, Марте просто нечего о себе рассказать. Будто у нее не было своей личной истории. Она любила говорить только о других людях, которых я видела, может быть, несколько раз случайно или вообще не видела, потому что видеть уже не могла — они жили слишком давно. А также о тех, которые скорее всего вообще не существовали — позже у меня появились доказательства того, что Марта любила выдумывать. И о местах, в которых она этих людей рассаживала, как растения. Она могла говорить часами, пока я, наслушавшись досыта, не придумывала вежливый предлог, чтобы прервать ее и повернуть обратно, прямо по траве, домой. Случалось, она вдруг сама безо всякого повода прерывала свои рассуждения и уже не возвращалась к этой теме неделями, чтобы потом ни с того ни с сего воскликнуть: «А помнишь, я тебе рассказывала…» — «Да, помню». — «Так вот, дальше было…» — и подхватывала какой-нибудь оборванный мотив, а я отыскивала в памяти того, о ком идет речь, и на чем она остановилась. И что удивительно, вспоминалась мне даже не сама история, а именно Марта, ее хрупкая фигурка, сгорбленная спина в кофте с растянутыми петлями, костлявые пальцы. Независимо от того, рассказывала ли она, глядя в лобовое стекло машины, когда мы ехали в Вамбежице, чтобы заказать доски, или когда рвали ромашку на поле Боболя. Мне ни разу не удалось восстановить всю историю целиком, только место действия, обстоятельства, атмосферу, впечатавшиеся в память, словно истории эти были нереальными, вымышленными, сонными миражами, отложившимися в ее и моей голове, теряющимися в словах. Она умолкала так же внезапно, как начинала. Из-за какой-нибудь вилки, упавшей на пол, — от ее алюминиевого звяканья лопалась последняя фраза, следующее слово застревало во рту, и Марта была вынуждена его проглотить. Либо входил Имярек, как у него водится — без стука, уже с порога грохоча сапожищами, оставляя за собой лужи воды, росы, грязи — что бы там ни было снаружи, — а при нем вообще невозможно было ничего сказать, столько он производил шума.
Многое из того, что рассказала мне Марта, не запомнилось. Сохранялся лишь смутный общий смысл, подобно горчице, оставшейся на краешке тарелки, когда основное блюдо уже съедено. Какие-то сценки, страшные или забавные. Какие-то вырванные из контекста картины — например, что дети ловили в ручье форель голыми руками. Непонятно, к чему мне такие подробности, если забывается сам рассказ, который непременно должен был что-то значить, раз уж повествование имело начало и конец. Я запоминала одни пустяки, которые потом моей памяти — и правильно! — приходилось выплевывать, как косточки.