Выбрать главу

ЙЕХУ И ЗЛАЯ ОБЕЗЬЯНА

Наблюдая эту картину состояния человечества, картину столь недавнюю, что отрицать ее правдивость нет никакой возможности, понимаешь Шекспира, сравнивающего человека со злой обезьяной, Свифта, изображающего его в виде йеху, укором которому служат высокие добродетели лошади, и Веллингтона, говорившего, что британцы не умеют прилично себя вести ни в победе, ни в поражении. Но никто из них троих не видел войну так, как видели ее мы. Шекспир порочил великих людей, когда говорил: "Если б великие люди умели громыхать, как Юпитер, то Юпитер никогда не знал бы покоя: ведь каждый офицерик, осердясь, гремел бы до самого неба, гремел бы и гремел". Что сказал бы Шекспир, увидев в руках у любого деревенского парня нечто гораздо более разрушительное, чем гром, а на Мессинском хребте обнаружил бы кратеры девятнадцати вулканов, которые взрывались бы там от нажима пальца? И даже если б то случился пальчик ребенка, последствия были бы ничуть не менее разрушительными? Возможно, Шекспир мог бы увидеть, как в какой-нибудь стратфордский домик ударила Юпитерова молния, и стал бы помогать тушить загоревшуюся соломенную крышу и растаскивать куски разваленной печной трубы. А что сказал бы он, посмотрев на Ипр, каков он теперь, или возвращаясь в Стратфорд, как возвращаются к себе домой нынче французские крестьяне, увидел бы старый знакомый столб с надписью: "К Стратфорду, 1 миля" - и в конце этой мили не оказалось бы ничего, только несколько ям в земле да куски старой разбитой маслобойки здесь и там ? Может быть, вид того, что способна учинить злая обезьяна, наделенная такой властью разрушения, какая никогда не снилась Юпитеру, превзошел бы даже Шекспировы зрелища?

И все же разве не приходится сказать, что, подвергая такому напряжению человеческую природу, война губит лучшую ее часть, а худшую половину награждает дьявольской силой? Лучше было бы для нас, если бы она вовсе погубила ее. Тогда воинственные способы выбираться из затруднений стали бы недоступны нам и мы старались бы не попадать в них. Поистине "умереть не трудно", как сказал Байрон, и чрезвычайно трудно жить. Это объясняет, почему мир не только лучше войны, но и бесконечно труднее. Встречал ли какой-нибудь герой войны угрозу славной смерти мужественней, чем изменник Боло встретил неизбежность смерти позорной? Боло научил нас всех умирать: можем ли мы сказать, что он научил нас жить?

Теперь недели не проходит, чтобы какой-нибудь солдат, бесстрашно глядевший в глаза смерти на ратном поле и получивший ордена или особо отмеченный в приказах за отвагу, не вызывался бы в суд, так как он не устоял перед пустячным искушением мирного времени, оправдываясь лишь старой поговоркой, что-де "человеку надо жить". Когда кто-то, вместо того чтобы заниматься честной работой, предпочитает продать свою честь за бутылку вина, за посещение театра, за час, проведенный со случайной женщиной, и достигает всего этого путем предъявления недействительного чека - нам странно слышать, что этот самый человек мог отчаянно рисковать жизнью на поле сражения! И может быть, в конце концов, славная смерть дешевле славной жизни? Если же она не легче дается, почему она дается столь многим? Во всяком случае ясно: царство Владыки Мира и Спокойствия не наступило еще для нас. Его попытки вторжения встречали сопротивление более яростное, чем попытки кайзера. Как бы успешно ни было это сопротивление, оно нас обременяет в некотором роде задолженностью, которая не менее тягостна оттого, что у нас для нее нет цифр и что мы не собираемся по ней рассчитываться. Блокада, лишающая нас "милости господней", становится со временем менее выносимой, чем другие блокады, лишающие нас только сырья, и против этой блокады наша Армада бессильна. В Доме Налагающего на нас блокаду, по его словам, много помещений; но, боюсь, среди них нет ни Дома, где разбиваются сердца, ни Зала для верховой езды.

ПРОКЛЯТИЕ НА ОБА ВАШИ ДОМА!

Тем временем большевистские кирки и петарды подрывают фундаменты обоих этих зданий; и хотя сами большевики могут погибнуть под развалинами, их смерть не спасет этих построек. К несчастью, их можно отстроить заново. Как и Замок Сомнения, их много раз разрушали многие поколения Воинов Великодушия, но Глупость, Леность и Самонадеянность, Слабоумие и Перепуг, и все присяжные заседатели Ярмарки Тщеславия опять отстраивали их. Одного поколения, прошедшего "Среднюю школу" в наших старинных закрытых учебных заведениях и в более дешевых обезьянничающих с них учреждениях, будет совершенно достаточно, чтобы оба эти дома действовали до следующей войны.

Для поучения тем поколениям я оставляю эти страницы в качестве хроники гражданской жизни, как она протекала во время войны, - ведь история об этом обычно умалчивает. К счастью, война была очень короткой. Правда, мнение, будто от протянется не более полугода, было в конечном счете с очевидностью опровергнуто. Как указывал сэр Дуглас Хэйг, каждое Ватерлоо в этой войне длилось не часы, а месяцы. Но не было бы ничего удивительного, если бы она длилась и тридцать лет. Если б не тот факт, что с помощью блокады удалось геройски уморить Европу голодом - чего не удалось бы добиться, будь Европа соответственным образом подготовлена к войне или даме к миру, - война тянулась бы до тех пор, пока враждующие стороны не утомились до того, что их нельзя было бы заставить воевать дальше. Учитывая ее размах, война 1914-1918 годов будет, конечно, считаться самой короткой войной в истории. Конец наступил так неожиданно, что противники буквально споткнулись об него. И все же он наступил целым годом позже, чем ему следовало, так как воюющие стороны слишком боялись друг друга и не могли разумно разобраться в создавшемся положении. Германия, не сумевшая подготовиться к затеянной ею войне, не сумела и сдаться прежде, чем была смертельно истощена. Ее противники, равным образом непредусмотрительные, находились так же близко к банкротству, как Германия к голодной смерти. Это был блеф, от которого потерпели обе стороны. И по всегдашней иронии судьбы, остается еще под вопросом, не выиграют ли в итоге побежденные Германия и Россия, ибо победители уже старательно заклепывают на себе оковы, которые они только что сбили с ног побежденных.

КАК ШЛИ ДЕЛА НА ТЕАТРЕ

Давайте теперь круто переведем наше внимание от европейского театра войны к театру, где бои идут не по-настоящему и где, едва опустится занавес, убитые, смыв с себя розовые раны, преспокойно отправляются домой и садятся ужинать. Прошло уже двадцать почти лет с тех пор, как мне пришлось в последний раз представить публике пьесу в виде книги, так как не было случая показать ее должным образом, поставив спектакль на театре. Война вернула меня к такому способу. "Дом, где разбиваются сердца" пока еще не достиг сцены. Я до сих пор задерживал пьесу, потому что война в корне изменила экономические условия, которые раньше давали в Лондоне возможность серьезной драме окупить себя. Изменились не театры, и не руководство ими, и не авторы, и не актеры, изменились зрители. Четыре года лондонские театры ежевечерне заполнялись тысячами солдат, приезжавших в отпуск с фронта. Эти солдаты не были привычными посетителями лондонских театров. Одно собственное приключение из моего детства дало мне ключ к пониманию их положения. Когда я был еще маленьким мальчиком, меня однажды взяли в оперу. Тогда я не знал еще, что такое опера, хотя умел насвистывать оперную музыку, и притом в большом количестве. В альбоме у матери я не раз видел фотографии великих оперных певцов, большей частью в вечернем платье. В театре я оказался перед золоченым балконом, где все сидевшие были в вечернем платье, и их-то я и принял за оперных певцов и певиц. Среди них я облюбовал толстую смуглую даму, решил, что она и есть синьора Альбони, и все ждал, когда она встанет и запоет. Я недоумевал только, почему меня посадили спиною, а не лицом к певцам. Когда занавес поднялся, моему удивлению и восторгу не было предела.

СОЛДАТ НА ТЕАТРАЛЬНОМ ФРОНТЕ

В 1915 году в театрах, в том же самом затруднительном положении, я видел людей в хаки. Каждому, кто, как и я, угадывал их душевное состояние, было ясно, что они раньше никогда не бывали в театре и не знали, что это такое. Раз в одном из наших больших театров-варьете я сидел рядом с молодым офицером, вовсе не каким-нибудь мужланом. Когда поднялся занавес и ему стало понятно, куда надо смотреть, он даже и тогда не уловил смысла драматической части программы. Он не знал, что ему делать в этой игре. Он понимал людей на сцене, когда они пели и танцевали или проделывали лихие гимнастические номера. Он не только все понимал, но и остро наслаждался, когда артист изображал, как кукарекают петухи и визжат поросята. Но когда люди представляли других людей и делали вид, будто размалеванная декорация позади них есть нечто реальное, он недоумевал. Сидя рядом с ним, я понял, до какой степени искушенным должен стать естественный человек, прежде чем условности театра окажутся для него легко приемлемыми или сделается очевидной цель драмы.

Так вот, с того времени, когда наши солдаты стали пользоваться очередными отпусками, такие новички в сопровождении барышень (их называли "флапперз"), часто таких же наивных, как они сами, битком набивали театры. Сначала казалось почти невозможным подобрать для их насыщения достаточно грубый материал. Лучшие комедийные актеры мюзик-холлов рылись в памяти в поисках самых древних шуток и самых ребяческих проделок, стараясь обойти все, что было бы не по зубам военному зрителю. Я считаю, что поскольку дело касается новичков, то здесь многие заблуждались. Шекспир, или драматизованные истории Джорджа Барнвела и Марии Мартин, или "Проклятый цирюльник с Флит-стрит" им бы очень понравились. Но новички в конце концов представляли собою меньшинство. Однако и развитой военный, который в мирное время не стал бы смотреть ничего, кроме самых передовых послеибсеновских пьес в самых изысканных постановках, теперь с удивлением обнаруживал, что ему страшно хочется глупых шуток, танцев и дурацких чувственных номеров, которые исполняют хорошенькие девушки. Автор нескольких самых мрачных драм нашего времени говорил мне, что после того, как он вытерпел столько месяцев в окопах и даже мельком не видел ни единой женщины своего круга, ему доставляет абсолютно невинное, но восхитительное удовольствие попросту смотреть на молоденькую девчонку. Состояние гиперэстезии, при котором происходила переоценка всех театральных ценностей, возникло как реакция после дней, проведенных на поле битвы. Тривиальные вещи обретали значимость, а устарелые - новизну. Актеру не приходилось избавлять зрителей от скуки и дурного настроения, загнавших их в театр в поисках развлечений. Ему теперь надо было только поддерживать блаженное ощущение у счастливых людей, которые вышли из-под огня, избавились от гнета армейской дисциплины и, вымытые и спокойные, готовы радоваться всему чему угодно, всему, что только могли предложить им стайка хорошеньких девушек и забавный комедиант или даже стайка девушек, лишь делающих вид, будто они хорошенькие, и артист, лишь делающий вид, будто он забавен.

В театрах в те времена каждый вечер можно было увидеть старомодные фарсы и комедии, в которых спальня с четырьмя дверьми с каждой стороны и распахнутым окном посередине считалась в точности схожей со спальнями в квартирах наверху и внизу, и во всех трех обитали пары, снедаемые ревностью. Когда они приходили домой подвыпивши, путали свою квартиру с чужой и, соответственно, забирались в чужую постель - тогда не только новички находили возникавшие сложности и скандалы изумительно изобретательными и забавными. И не только их зеленые девчонки не могли удержаться от визга (удивлявшего даже самых старых актеров), когда джентльмен в пьяном виде влезал в окно и изображал, будто раздевается, а время от времени даже выставлял напоказ свою голую особу. Людям, только что прочитавшим в газете, что умирает Чарлз Уиндем, и при этом с грустью вспоминавшим о "Розовых домино" и последовавшем потоке фарсов и комедий дней расцвета этого замечательного актера (со временем все шутки подобного жанра устарели до такой степени, что вместо смеха стали вызывать тошноту),- этим ветеранам, когда они возвращались с фронта, тоже нравилось то, что они давно считали глупым и устарелым, как и новичкам нравилось то, что они считали свежим и остроумным.