Он вгоняет нож в торец доски, ударяя по лезвию тяжелым суком. Длинные прямые рейки ложатся на песок. Он точит нож о галечник и снова строгает. Он спешит, едкий пот катится по его лицу, горят мозоли.
Вечером он держит в руках замысловатое сооружение из планок, реек, веревок, хрупкое на вид, но достаточно прочное, чтобы на него можно было натянуть мешковину. Мелес улыбается. В темноте он устраивает себе постель из веток, накрывается мешками и затихает до первых солнечных лучей. Потом он опять строгает, вяжет, кроит мешковину. Так проходит еще один день.
Ночью он просыпается, лежит неподвижно, снова забывается и тут же приходит в себя от острого приступа тошноты. В предрассветном сумраке он бредет к воде, находит на отмели улиток, а после долго жует мучнисто-белые, пахнущие тиной корни какого-то растения.
И вот длинные, в три аршина, крылья готовы. Они уже слушаются ветра, ходят в руках — порывистые, трепещущие, живые. Он гладит туго натянутую мешковину, что-то шепчет потрескавшимися губами...
Он ждет ветра.
Наконец в слабом шелесте камышей его ухо улавливает новый звук: из зарослей с сухим треском летят стебли и мертвые листья.
Шлепки волн о берег делаются все громче, и скоро шорох трав, плеск волн и посвисты ветра сливаются в единый хор, в котором беглецу слышится какой-то далекий зов.
Он убегает на песчаную косу. Ветер здесь сильнее, он налетает с реки порывами, гонит на остров высокие мутные волны с белыми гребнями. Солнце сквозь рваные облака падает на воду, дробится и заливает все вокруг слепящим светом.
Он застывает перед последним отчаянным усилием и делает шаг навстречу ветру.
Он бежит, хватая ртом речной воздух. Пружинит под ногами песок. Гудящие парусиновые лопасти гребут ветер.
Сильный и злой порыв ветра толкает беглеца. Из его груди вырывается сдавленный, ликующий крик.
Он летит...
Я уезжал. День был серенький, тихий. Высоко в стратосфере работал тяжелый самолет. Его грозный гул летел с неба на землю, будто там, за облаками, кто-то огромный катал металлические шары по мраморной плите.
Ничего нового о Федоре Мелесе я в архиве не нашел. Его крылатая тень бесследно растаяла в тобольском небе двести лет назад. «...Однажды он поднялся и улетел вдаль. Больше его не видали». Кстати, свою поэму Хлебников посвятил поэту Василию Каменскому, одному из первых русских авиаторов, «летунов», как тогда говорили.
Губернатор расхаживал по кабинету с забытым ощущением здоровья и сил. Тихое утро с высоким бледным небом и бодрящим воздухом из окон обещало погожий день. В такие часы губернатор многое забывал из опостылевших своих забот, у него возникали странные желания. Хотелось, например, поболтать с секретарем. Он остановился и неожиданно громким, почти веселым голосом спросил:
— Как там наш Мелес?
Секретарь оборвал доклад на полуслове. Ему понадобилось время, чтобы прийти в себя. Наконец он поднял голову над бумагами.
— Заключенный Федор Мелес бежал.
— Ну да, — сказал губернатор, ничуть не удивившись известию, хотя еще минуту назад не думал о ссыльном монахе да и вообще давно забыл его. — Истинно безумец!
— Нет, — глухо сказал секретарь.
— Что? — спросил губернатор.
— Он не был безумцем.
Губернатор вдруг подумал, что совсем не знает секретаря. Он заметил, как в преданных глазах чиновника мелькнуло то, чего он раньше никогда не замечал, — неподатливость, упрямство, какое-то даже злорадное удовлетворение, словно тот о чем-то догадался, до чего-то дошел и будет теперь стоять на своем и никогда от этого не отречется.
Секретарь сделал шаг к губернатору и чуть слышно, на одном дыхании сказал:
— Птицей он был.
1983
КОММЕНТАРИЙ К ГАЗЕТНОЙ СТРОКЕ
Понятно, говоришь, сделаем, прощайте. И — знакомым коридором, мимо прокуренных кабинетов, а потом толкнешь дверь и — это как нырок — в синеву, в толпу, в грохот трамваев. Спешишь, и кажется, спешат и торопятся все вокруг. И тут — самолет. И отчего-то сразу тревога, странная, необъяснимая. И все словно впервые: и вечернее оживление, и темные фигуры прохожих, и грязный мокрый снег на тротуарах, и этот самолет. Вот он взбирается на облака, уходит, тают его огни... Ты стоишь на дне узкой черной улицы, запрокинув голову и глотая сырой воздух. Привычно подумаешь о всех летящих, и вдруг вспомнится что-то забытое, давнее — детские голоса в сумерках; под крышей беседки темно, лиц не разглядеть, и потому можно петь не робея, не смущаясь, и слабые голоса старательно выводят: «Летят самолеты, сидят в них пилоты и с неба на землю глядят...»