Утром он проснулся от звука ее голоса: «Кофе готов». Она стояла над ним в строгом сером костюме, озабоченная, далекая, почти чужая.
«Вот ключ, — сказала она. — Нет, нет... У меня есть еще один. Оставайся».
Она снова куда-то торопилась. С той самой минуты, когда он увидел ее впервые, — глядя прямо перед собой, она быстро уходила с вечерней толпой узкой длинной улицей, а он стоял, не решаясь пойти следом, — с той самой минуты его не покидало ощущение, что она уходит.
Он не знал ее прошлого, ревновал к нему, а ревность, оттого что она была беспредметной, не становилась менее мучительной... Задумчивость, грустно отчужденный взгляд. Откуда они? Всякий раз, как только он замечал, что она отдаляется от него, замыкается в себе, холодно и пусто становилось у него на душе. Ему хотелось причинить ей боль, увидеть, как она замечется, заплачет, сникнет. Ее спасительная сдержанность, насмешливый ум — он робел перед ними. Что это? Женский опыт? Возраст? Он видел себя: послушный, воспитанный мальчик. Все тот же, что и лет семь-десять назад. И все так же рядом была мать, и снова летом, как при отце, они уезжали на юг, гуляли по Ялте, заходили в магазины, кафе или останавливались у тележки с газированной водой. Боковым зрением он замечал восхищенные взгляды прохожих. Им нравилась эта пара — серьезный, красивый сын и молодая мать. Никто не сказал бы про нее — молодящаяся, она ведь даже седину в волосах не закрашивала. Мать сильно изменилась после смерти отца. Никогда не работавшая раньше, она вдруг сделалась энергичной и деловой, целыми днями пропадала на службе и даже брала какие-то бумаги домой, что-то вычитывала, стучала на машинке. В последнее время у нее вошло в привычку провожать его в рейс. Он тяготился этой опекой, знал: над ним посмеиваются в отряде. И вот он шагал, мрачный, подняв воротник пальто, и рядом мать, нарядная, оживленная. Она улыбалась и раскланивалась со знакомыми, ее уже многие знали в аэропорту.
Он заставлял себя рассуждать-спокойно. Вот она просто любит, и ничего больше ей как будто не надо. Любит, пока любится, не рассуждая, ничего не требуя взамен. Может, в любви вовсе и не надо стараться понять, какая она, твоя любовь. Да и что это была бы за любовь, если она начиналась с оценок и сравнений. Наверное, он умничает, мудрит больше, чем следует?. Нет, здесь он честен. Ведь на первых порах он и не думал ни о чем, кроме свиданий, жил от встречи до встречи, радовался малости, а вот теперь стал требовательней, нетерпимей. Я люблю, значит я хочу, чтобы любили меня. Чего же я хочу? Ясности? Равновесия? Удобств? Удобной любви? Но в том-то, должно быть, и суть любви, в том ее мука, что она сама неопределенность. В конце концов, думал он, любовь не обязательно требует взаимности. Любить — уже довольно.
Он больше не заговаривал с ней о будущем, видя, как решительно отводит она эти разговоры. Пусть будет так, думал он. У каждого свой образ любви, свой идеал. Один любит, другой позволяет себя любить. Старая песня, надо бы понять. Пусть все остается, как есть. Но в этом его отказе, в этой мере, такой радикальной и такой простой на вид, простоты не было, потому что оставалась все та же неутоленность.
Тут, конечно же, нетрудно было догадаться, что не любит она его, хотя, с другой стороны, это не было выражено с определенностью, которая не оставляла бы никаких надежд. Тут все не просто и не ясно, говорил он себе и держался за эту неясность.
Они вернулись тогда из Тикси. Его привычно поразило тепло и запах свежескошенной травы на летном поле. Он поежился, вспомнив оставленный аэродром: голые сопки под свинцовым небом, ветер и за сеткой холодного дождя темные суда на рейде.
Пока он ехал с аэродрома, сумерки совсем сгустились. Такси нырнуло в пыльные ущелья улиц, замелькали огни, трамваи, неоновые вывески. В первом же магазине он купил две бутылки вина, сыр и большую сетку крымских яблок.
Ее еще не было. Он бросил покупки на стол, сел в кресло, но тут же поднялся, походил по комнате, вымыл яблоки, нарезал сыр. Она должна была прийти с минуты на минуту.
Когда перестали шуметь трамваи, он открыл бутылку вина, выпил рюмку, потом налил вина в стакан, снова выпил, пожевал сыру. Он сидел, не зажигая света. Под утро сигареты у него кончились, и он не заметил, как уснул.
Сквозь сон он услышал музыку и узнал четкий ритм отрывистых фортепьянных аккордов: над площадью надрывалось радио. Часы показывали полдень. В горле у него пересохло, ломило в висках. Он открыл окно. На белые недостроенные здания невозможно было смотреть, а он до рези в глазах вглядывался в привычный пейзаж, словно видел его впервые — площадь, два красных трамвая на ней, сухая трава вдоль путей, залитая машинным маслом.