— Скажите, товарищ Туровцев, он сильно запивает?
Услышав этот вопрос, заданный тихо и даже как будто сочувственно, Митя опешил:
— Кто? Командир?
— Ну конечно, мы же о нем говорим.
— Он вообще не пьет.
— Совсем?
— Ну разве что по праздникам… Когда мы были еще на морском довольствии и нам полагались «наркомовские», так он даже этих положенных ста грамм никогда не пил.
— Чудеса. Что же это он у вас — один такой?
— Нет, у нас многие не пьют.
— Куда же, интересно, девалась экономия?
— Использовали для валютных операций.
— Что?! А нельзя ли поточнее?
— А точнее — вырыть могилу на Охтенском кладбище стоит пол-литра. Пять литров бензина — пол-литра «Московской». У меня все записано.
— Поразительно. И вы так запросто в этом признаетесь?
— Вы же хотели, чтоб искренне…
Одноруков вздохнул и побарабанил пальцами по планшету. Митя понял, что Однорукову до смерти хочется записать насчет валютных операций, но он боится спугнуть собеседника.
— У вас не было на лодке случаев пьянки?
— Нет.
— Нет?
— Нет.
— А вот я располагаю совершенно достоверными сведениями, что один старшина — если не ошибаюсь, моторист — был пьян во время боевой тревоги.
— Во-первых, не во время тревоги…
— Ага, значит, это все-таки было?
— Было! — Митя разъярился. — А как это было, вы спросили? Старшина прибежал по тревоге в тридцатиградусный мороз в одних носках…
— Да вы не волнуйтесь…
— Как же не волноваться? Надо хоть немножко понимать…
— Уверяю вас, я все отлично понял, — примирительно сказал Одноруков. — И не склонен придавать этому случаю большого значения. Тем более если он был единственный.
— Нет, не единственный, — огрызнулся Митя. Он еще кипел. — В ночь, когда командир узнал о гибели своей жены, мы с ним ночевали на лодке и пили неразведенный спирт, предназначенный к тому же для технических надобностей. — Он с вызовом посмотрел на Однорукова и сразу же пожалел о сказанном.
— Кстати, о жене, — прошептал Одноруков, и лицо его приняло брезгливое и страдающее выражение, — у человека недавно погибла жена, а он тут же, на глазах у всех, заводит интрижку. Послушайте, это же грязно…
Митя ничего не ответил. В отношениях Горбунова и Кати он не видел ничего грязного, но самое существование этих отношений было предательством, нарушением совместно данного обета, самым необъяснимым и мучительным из того, что стало за последнее время между ним и командиром.
— Вы согласны со мной? — настаивал Одноруков.
— О личной жизни Виктора Ивановича, — твердо сказал Митя, — мне решительно ничего не известно.
— Заявление делает честь вашей скромности. Но вы неискренни.
— Думайте что хотите. А я повторяю — ничего не знаю и не понимаю, откуда у вас такие сведения.
— Слухом земля полнится.
— Питаетесь слухами?
— А вы напрасно недооцениваете слухи. Для того чтоб слух стал документом, иногда не хватает только бумаги.
«Недурно сказано», — подумал Митя, а вслух сказал, криво усмехаясь:
— Вероятно, и обо мне ходят сплетни.
— Вероятно. Просто у меня не было причин интересоваться.
Это уже была угроза, а угрожать Мите не следовало, он становился упрям. Одноруков скоро убедился, что из лейтенанта больше ничего не выжать, деликатно зевнул и посмотрел на часы. Часы он носил на внутренней стороне запястья и смотрел на них так, как будто показания циферблата были засекречены.
— Спасибо за беседу, лейтенант, — сказал он, растянув рот в улыбку. — Не знаю, как вы, а я искренне рад нашему знакомству. Теперь последний вопрос: вы не считаете, что от нашей беседы должен остаться какой-то материальный след?
Смысл вопроса до Мити дошел не сразу; сообразив, он возмутился:
— Вы же сказали, что это не допрос…
— И готов повторить. Но если мы с вами захотим быть до конца последовательны, то должны будем признать: для принципиального человека нет разницы между тем, что он говорит и пишет.
— Нет, есть, — угрюмо сказал Митя. — Не могу объяснить, какая, но есть. Ладно, начнем все сначала. Пожалуйста, задавайте вопросы. А я потом посмотрю протокол.
— Вы напрасно горячитесь. Никаких протоколов. Я не веду следствия. Следствие ведется, когда есть дело. Персональное дело Горбунова. Такого дела пока нет, и наша с вами общая задача сделать так, чтоб его и не было.
— От чего это будет зависеть?
— От многих факторов, и более всего от поведения самого Горбунова.
— Тогда чего же вы хотите?
— Всегда можно найти форму.
— Например?
— Например, вы пишете мне товарищеское письмо, в котором между прочим делитесь…
— Послушайте, товарищ старший политрук, — сказал Митя, морщась. — Придумайте что-нибудь попроще. Я два месяца не писал родителям. Вам что нужно — заявление?
— Вы огрубляете мою мысль. Скажем, памятную записку.
— Составьте. Если запись будет правильной — я подпишу.
Одноруков задумался.
— Нет, это тот же протокол…
Они опять заспорили. Снова начался торг, бесконечный, утомительный, у Мити уже звенело в ушах и кружилась голова, когда они наконец нашли компромиссную формулу: «В ответ на поставленные мне вопросы считаю своим долгом заявить…» Вслед за этой преамбулой Митя кое-как перенес на вырванный из одноруковского блокнота листок то самое неписаное коммюнике, где говорилось об авангардизме Горбунова, причем облек свои критические замечания в такую сдержанную и ни к чему не обязывающую форму, что всерьез опасался скандала. Но Одноруков даже не просмотрел текста — убедившись, что есть подпись и дата, он щелкнул кнопкой планшета и встал. Встал и Митя.
— Может, пообедаете с нами, товарищ старший политрук, — сказал он тоном идеального старпома и немедленно раскаялся.
Одноруков слегка усмехнулся и очень медленно покачал головой. Означать это могло только одно: взяток не беру.