— Плачет, — громко сказал Петрович, прикрыв рот ладонью: вероятно, ему казалось, что он говорит шепотом. — При мальчишке-то не смеет, а сюда выйдет — и в слезы. Я ее не укоряю, женщине нельзя не поплакать. Бывает, и мужики плачут.
— Лучше бы ему помереть, — всхлипнула Асият. — Куда он теперь без руки? Не муж, не работник…
— Вот тут и есть твоя ошибка, — наставительно сказал матрос. — Как так не работник? Парень с головой, пойдет по руководящей линии. А муж… И-и, милая, опосля войны вашей сестры на всех хватит — и на двуруких, и на безруких.
Утешения Петровича показались Мите несколько грубоватыми, но, судя по тому, как фыркнула сквозь слезы Асият, старик говорил то, что нужно.
— Ты меня слушай. Я старый человек и смерть видал. Помирать никому неохота, хоть и старому. Я бы и без руки еще пожил. Мне бы только до Победы дотянуть. Погляжу, как народ радуется, прочитаю в газете, какой Гитлеру капут вышел, — и тогда вполне можно отдавать концы…
При свете разгорающейся бересты блеснули зубы Асият, и Митя понял, что она улыбается.
— Ваше-то здоровье как?
— Мое? — удивился Митя. Он совсем забыл про свою забинтованную голову. — Спасибо, хорошо.
— Страх какой! — вздохнула Асият. И, оглянувшись, шепнула: — Зашли бы к Тамарочке.
Митя насторожился.
— А что? — спросил он нарочно сухо.
— Так ведь муж у нее помер.
— Николай Эрастович?! Отчего?
— А кто его знает. Не жилец был. Как его Тамарочка ни выхаживала…
— Давно?
— За полночь уж было. Хотела я вашего доктора будить, а потом пожалела. Чего уж там…
— Нонче дворники не хуже докторов константируют, — сказал Петрович.
«Пойду», — решил Митя.
Поднимаясь по ступенькам крыльца, он еще верил, что идет с единственной целью — посочувствовать и предложить свою помощь, но стоило ему нащупать сквозную дыру от французского замка, вдохнуть знакомый запах пыльного войлока, известки и столярного клея, как он уже знал — по стуку крови, по стеснению в груди, — что ему никак не удержаться в намеченных рамках и что даже соседство покойника не удержит его от попытки объясниться. Это решительное объяснение он многократно и на разные лады репетировал, заканчивалось оно всякий раз полным крахом Тамары и столь же полной нравственной победой лейтенанта Туровцева. А далее шли варианты — он прощал или не прощал.
На этот раз дверь оказалась открытой настежь. Митя вошел и увидел, что дверь в комнату Николая Эрастовича также открыта и там что-то светится. Он подошел ближе и увидел Тамару — она сидела спиной ко входу, загораживая собой кровать и лежащее на ней тело. Простыня, служившая пододеяльником, прикрывала лицо до бровей, виден был только узкий лоб с большими залысинами. Заслышав шаги, Тамара не оглянулась.
— Входи, Дима.
Митя вошел. Комната по-прежнему напоминала берлогу колдуна, но вместе со смертью в нее вошла чистота. Даже при слабом свете коптилки видно было: посуда прибрана, пыль вытерта, пол влажен после недавнего мытья.
— Садись.
Митя пододвинул стул и сел рядом. Тамара осторожно, как будто мертвого можно потревожить, отвернула пододеяльник, и с минуту они сидели молча — это был обряд. Лицо Николая Эрастовича было тщательно выбрито и запудрено, и Митя с удивлением понял, что покойный совсем не был стар. Теперь лицо стало строже, и в его отвердевших чертах появилось что-то внушительное. Тамара глядела на него не отрываясь. Через минуту она встала, натянула простыню на высокий лоб с залысинами и повернулась к Мите.
— Вот, Димочка, — сказала она с улыбкой. — И осталась я одна…
Митя ничего не ответил. Все заготовленные впрок слова оказались разом перечеркнутыми этой коротенькой фразой. И еще больше улыбкой — в ней не было ни жалобы, ни упрека, скорее сознание силы: да, одна. Дорогой ценой, но научилась жить одна, не стремясь обвиться вокруг опоры. Женщина, умевшая так улыбаться, не нуждалась в поддержке. И еще меньше — в прощении.
— Чаю хочешь? — спросила Тамара и, не дожидаясь ответа, взяла коптилку и вышла. Митя вышел вслед и со щемящим чувством следил за тем, как она двигается по комнате, открывает шкафчик с закопченными пастушками, достает знакомые чашки. «И осталась я одна, — думал Митя. — Как много женщина может сказать одной фразой. И осталась я одна, — хотите знать, что значат эти слова, лейтенант? Это значит, что у нее умер муж. Никого не касается, как они жили, важно, что умер он у нее на руках и хоронить его будет она, блокадная вдова. Только теперь я, кажется, начинаю понимать, почему Горбунов сказал Катерине Ивановне, что у него есть жена. Пока она не отомщена, он не свободен…»
«И осталась я одна… Это значит, что нет Селянина. Не знаю, откуда у меня такая уверенность. Но это так. Возможно, он был здесь еще вчера, но сегодня его уже нет и наверняка не будет завтра».
…«И, наконец, это значит, что нет меня. Правильно, иначе и быть не могло. Нет, почему же, могло — я сам не захотел. Она не будет ни упрекать, ни оправдываться, она просто напоит меня чаем. Я всегда говорил, что терпеть не могу ссор и объяснений. Так вот, не будет ни ссоры, ни объяснений. Ссоры и объяснения кончаются разрывом или примирением. Так вот, не будет ни разрыва, ни примирения. Будут те самые корректно-дружелюбные отношения, которыми, по мнению лейтенанта Туровцева, должна заканчиваться связь свободных людей».
Пока Тамара хлопотала, можно было ни о чем не спрашивать. Но, отпив до половины свою чашку, Митя откашлялся и спросил:
— От чего он умер?
Тамара опять улыбнулась. Той же спокойной улыбкой, которая разрывала Мите сердце.
— Не знаю. Он последнее время совсем перестал бояться. В убежище не ходил, а меня гнал и сердился, если я не шла. И когда все это, — она поежилась, как от холода, — когда все это случилось, мы были здесь. Он даже не спросил ни о чем, как будто не слышал. Димка, я видела, что он угасает, и ничего не могла поделать, он даже есть не хотел — это он-то!.. Он ведь и не от голода умер, я вбивала в него все, что только у меня было. — Она слегка запнулась, но тут же взяла себя в руки и повторила с некоторым даже вызовом: — А у меня было… Только он не ел. А с тех пор, как норму прибавили, прятать стал.
— Что прятать? — не понял Митя.