В центральном посту никого не оказалось, только радист возился за своей перегородкой. Пахло хлором и олифой, сияла надраенная латунь, множество приборов издавало легкое жужжание и стрекот, напоминавшие хор насекомых, который слышен, если в жаркий полдень лежать, зажмурясь и раскинув руки, в высокой, прокаленной солнцем траве.
Туровцев огляделся. Все как на лодке Стремянного, только поменьше: в центре — перископ, справа — управление горизонтальными рулями, слева — станция управления погружением и всплытием. Штурманский столик совсем крошечный, как парта дошкольника. А вверху, над головой, кружок светлого неба, такой маленький, что похож на лунный диск.
Из круглого люка, соединяющего центральный пост со вторым — жилым — отсеком, доносились голоса и смех. Пролезая, Митя согнулся в три погибели и все-таки задел фуражкой за «барашек». Фуражка покатилась, смех усилился. Поймав с помощью дежурного проклятую фуражку, он предстал перед весело настроенной компанией, собравшейся вокруг стола. Тут он вспомнил, что на «двести второй» был свой обычай — утренний чай, даже стоя у базы, они пили у себя на лодке. Кроме Горбунова и командиров боевых частей, за столом сидел Кондратьев. Горбунов, все еще посмеиваясь, кивнул Туровцеву и пригласил к столу.
Чаепитие заканчивалось, вестовой убирал посуду. Митя прислушался к шедшему за столом разговору и ничего не понял. Слова как будто самые обыкновенные, но добраться до смысла невозможно. Однако говорившие понимали друг друга с полуслова, при этом они не пользовались никаким условным кодом, они просто опускали все, что было понятно и без слов. Несомненно, эта удобная для своих и непостижимая для посторонних манера сложилась в боевом походе. Туровцев в походе не был и к тому же опоздал — претензий у него быть не могло. Минут пять — Мите показалось, что все пятнадцать, — они говорили про свое, не обращая на пришедшего ни малейшего внимания, только Каюров изредка посматривал на него узкими глазами. Отчаявшись что-либо услышать, Туровцев стал смотреть. И еще раз отметил: у подводников с «двести второй» есть свой стиль. У всех поношенные, но не суконные, а шевиотовые кителя, лоснящиеся от частого глажения и без пылинки. Ярко начищенные массивные, так называемые «рижские» пуговицы. Почерневший и позеленевший, но настоящий золотой галун нашивок. На этом фоне новый, но давно не глаженный суконный китель с нарукавными нашивками из суррогатной желтой тесьмы, целлулоидный подворотничок и плохо побритая расцарапанная физиономия лейтенанта с плавбазы должны были выглядеть неавантажно и чужеродно. Наконец разговор иссяк, и все глаза, как по команде, обратились к Туровцеву.
— Здоров спать, лейтенант, — сказал добродушно Кондратьев.
Митя покраснел.
— Чай пил? Командир, предложи гостю.
Митя стал отказываться.
— А что, попил уже?
До прямой лжи Митя унизиться не захотел, и потому промолчал. Горбунов крикнул: «Граница!»
Появился долговязый вестовой с миловидной детской рожицей. Приняв от Горбунова какой-то краткий, но исчерпывающе понятный сигнал, он мотнул головой и скрылся. Через минуту он появился вновь со стаканом крепкого чая — на «Онеге» такого не пили. Рядом со стаканом он поставил стеклянную розетку с мелко наколотым сахаром и тарелочку с ломтиком черного хлеба. Это уже было настоящее гостеприимство. Однако оно дорого обошлось Туровцеву: неуютно есть и пить одному, зная, что задерживаешь людей. Спеша и обжигаясь, Митя хлебал горячий чай, краем уха прислушиваясь к разговору. Теперь он все понимал: шла обыкновенная «травля».
— Вы уж не забывайте нас, Борис Петрович, — умильно говорил Каюров. — Жалко с вами расставаться, но, с другой стороны, свой комдив — дело нешуточное. В случае чего, есть куда толкнуться.
— Я те дам «свой», — погрозил Кондратьев. — Для меня теперь все одинаковы.
— Объективный комдив нам без надобности, — сказал Каюров. — Нам протекция нужна.
— Неслучайное заявление, — вставил доктор. — Лейтенант Каюров утверждает, что при полном коммунизме основным принципом подбора кадров будет протекционизм и кумовство.
— Узнаю минера — очередное завихрение.
— А что? Когда отпадут все шкурные соображения, разве не лучше работать с людьми, которых давно знаешь и которые тебе нравятся?
— Не так глупо, — проворчал механик.
— Ну, это в будущем, — сказал с усмешкой Горбунов. — А пока комдив так боится, чтоб его не заподозрили в пристрастии, что нас будет притеснять больше других. Увидите.
Кондратьев хмыкнул, хмуровато оглядел улыбающиеся лица.
— Ладно, смейтесь, — сказал он. — Вот послужите с новым командиром, узнаете, что к чему. Вспомянете Бориса Кондратьева и всю кротость его.
Наконец Туровцев одолел свой стакан и так испуганно отказался от второго, что все засмеялись.
Затрещали звонки.
Осмотр начали с первого отсека. Рослый красавец торпедист, широко улыбаясь, распахнул красные, как воспаленная гортань, жерла торпедных аппаратов. Горбунов проверил подачу сжатого воздуха. Кондратьев смотрел, позевывая, затем задал торпедисту вопрос, которого Митя не расслышал, но, вероятно, шуточный, потому что оба рассмеялись.
Вернувшись во второй отсек, смотрели аккумуляторные ямы. Горбунов хмурился, его беспокоило состояние пластин. Он присел на корточки рядом со старшиной электриков и, как видно, не собирался скоро уходить.
— Что смотреть, — сказал Кондратьев нетерпеливо. — Батареи ни к черту. Станешь в док — сменишь.
— Вашими бы устами да мед пить, — ворчливо отозвался Горбунов.
— А что?
— Живете довоенными представлениями. Вернее, доблокадными.
— Ну, это ты брось, брось… Механик, скажи своему дружку, чтоб он не сеял паники.
— Он прав, — сказал Ждановский без всякого выражения.
— Прав? — Кондратьев начал уже сердиться. — В чем прав?
— В отношении завода. Слаба надежда.
— Эти разговорчики вы бросьте, — сказал комдив внушительно. — Что значит «слаба надежда»? Мы Ленинград сдавать не собираемся.
— Но заводы эвакуировали.