Выбрать главу

В висевших над изголовьем радионаушниках раздался треск. Оборвав посередине какое-то симфоническое адажио, подключился дежурный по кораблю. До подъема флага оставалось пять минут.

Туровцев вскочил, обдернул китель, натянул шинель и подошел к зеркалу. Навстречу ему шагнул рослый блондин с очень знакомыми чертами лица. С этим блондином Туровцев встречался ежедневно во время бритья и относился к его внешности критически. У блондина был хороший ясный лоб и живые серо-голубые глаза с длинными ресницами. Остальное никуда не годилось: нос слегка вздернут, верхняя губа — тоже, а нижняя, что особенно заметно в профиль, почему-то отстает от верхней, и это придает лицу, может быть, даже симпатичное, но не совсем солидное выражение. Мужчине не обязательно быть красавцем, приятнее, если тебя называют интересным, но уж лучше быть последним уродом, чем ходить в хорошеньких. Хорошенький мальчик! Трудно выдумать что-либо оскорбительней. От этого клейма не спасает ни высокий рост, ни широкие плечи, ни крепкие мускулы. Туровцев с радостью отдал бы свою юную свежесть за сдержанную силу Горбунова, за грубоватую мужественность Кондратьева, даже за хитроватый прищур и азиатскую невозмутимость маленького Лямина.

Туровцев сжал губы, раздул ноздри и слегка нахмурился. Таким он нравился себе больше, но при этом отлично понимал, что стоит ему отойти от зеркала, как глаза потеряют свое строгое, слегка насмешливое выражение, губы раздвинутся, отчего лицо сразу станет мальчишески нежным, одним из тех лиц, что чаще будят у женщин материнские чувства, чем страсть и преклонение. Ужаснувшись своей суетности (вертеться перед зеркалом, когда идет война!), он сделал вид, что поправляет фуражку, и заторопился. Однако, выйдя из каюты, привычно дотронулся ребром ладони до носа и эмблемы — этому классическому способу проверять симметрию он доверял больше.

Поднявшись по отлогому, покрытому ковровой дорожкой трапу в палубную надстройку, Туровцев остановился. Здесь помещался «салон» командира плавбазы, где по установившейся традиции столовались командиры подводных лодок. Самая большая каюта также принадлежала командиру, но Ходунов в ней никогда не бывал и держал ее наготове для высоких гостей, поэтому все на плавбазе, не исключая краснофлотцев, драивших медную пластинку с надписью «командир корабля», называли эту каюту «флагманской». Две другие каюты, поменьше «флагманской», но тоже двухкомнатные, с настоящими окнами вместо круглых иллюминаторов, занимали командир и военком дивизиона. Надстройка отличалась от всего корабля тем, чем отличается так называемый международный вагон от обычных цельнометаллических жестких вагонов, — ощущением покоя и некоторой старомодности. Вместо раскрашенного железа — настоящее красное дерево, вместо линолеума — веревочные маты и ковровые дорожки, блестит надраенная медь, сильные лампы забраны в молочные колпаки. Туровцев редко задерживался в надстройке, но пробегал через нее раз двадцать на дню — это был самый короткий и удобный путь на верхнюю палубу.

В надстройке царила сонная тишина, только из примыкавшей к салону крохотной буфетной доносилось слабое шипение. Туровцев заглянул туда и увидел Митрохина, жарившего что-то на электрической плитке. Митрохин — огромный парень с большим, плоским, очень белым и всегда сонным лицом — был вестовым командира корабля. Этот Митрохин, по кличке «Палтус» — в нем действительно было что-то от камбалы, — был изгнан с подводной лодки за небрежное несение службы, прижился на «Онеге» и сумел приобрести расположение Ходунова. При появлении помощника Митрохин не шелохнулся и даже не поднял глаз. Туровцев подумал, что следовало бы сделать Митрохину замечание, а еще лучше поставить в положение «смирно» и как следует, по-командирски, в голос распечь его за пользование электроплиткой, а попутно за неопрятный вид и непочтительность, но тут же вспомнил, что уже не раз пробовал распекать Палтуса и никогда ничего путного из этого не выходило. Он представил себе, как Митрохин с угрюмо-обиженным видом скажет, что не заметил товарища лейтенанта, что во время работ и учений приветствовать вообще не положено, а если товарищ лейтенант обязательно требует, так пусть разъяснит, что и как, он же, Митрохин, человек маленький, его дело выполнять: приказал командир дивизиона изжарить гренки — вот он и выполняет, а можно или нельзя — этого он знать не может… Туровцев может верить или не верить, но проверять Митрохина не пойдет, по таким пустякам комдива не беспокоят, и кончится дело ничем, вернее, полной победой Палтуса, он будет жарить, а затем, буркнув: «Разрешите, товарищ лейтенант», устремится к выходу с такой неожиданной энергией, что Туровцеву только и останется, что отскочить и прижаться к переборке.

Отложив на неопределенное время расправу с Митрохиным, Туровцев налег плечом на тяжелую наружную дверь и очутился на верхней палубе. Было уже достаточно светло, чтоб различать предметы. Ночь кончилась, но ничто не предвещало наступления дня. Небо нависало над городом, как глухой железный колпак. Ободок его казался раскаленным — это были отсветы больших пожаров. Моросил всепроникающий мелкий как пыль дождик; невидимый вблизи, он становился зримым над просторами реки. Неестественно густые и темные, похожие на жидкий асфальт воды Невы безмолвно и торопливо устремлялись в пещерно зияющие пролеты моста.

Вплотную к левому борту «Онеги» стояли подлодки. Это были старые знакомые: «двести девятая» Лямина и «двести тринадцатая» Ратнера. В полумраке они выглядели огромными доисторическими чудищами — не то ящерами, не то рыбами. Сетерезные пилы с крупными треугольными зубьями придавали им особенно хищный вид. Серебристо-серые аэростаты заграждения, поднятые в воздух на Петроградской, тоже напоминали рыб, но другой породы — жирных, вялых, беззубых.

Туровцев мгновенно нафантазировал: обезлюдевшим городом завладели странные холоднокровные существа. Они способны есть, пить и размножаться; те, что с зубами, будут разводить на мясо жирных и вялых, дома превратятся в норы, город окончит существование, и Фальконетов Всадник будет для новых обитателей только каменной глыбой, около которой хорошо греть животы в жаркую погоду.