Андрей узнал, что Казаченкова лишь вчера вернулась из своей усадьбы, и понял, откуда на широком кухонном подоконнике еще не распакованные деревенские гостинцы — ящичек антоновки и гусь с двумя торчащими из кулька красными лапками.
В мелодичном голосе Казаченковой Андрей уловил искреннее участие:
— Ужасно, что количество сирот продолжает расти… В приюты очередь. Я слыхала, по одной Москве дожидаются места около двух тысяч детей! — Гостья повернулась к Андрею: — Глубоко сочувствую вашему горю. Хотелось бы что-нибудь сделать для вашей сиротки…
Последние слова Андрей предпочел пропустить мимо ушей. Он не подозревал, что наступит время, когда сердобольная Лапша напомнит Казаченковой о высказанном желании. Следующая фраза куда больше заинтересовала Андрея. Она была адресована Алмазову:
— Девочка, как я понимаю, переходит под ваше крылышко?
Василий Мироныч вынужден был ответить:
— Разумеется… Куда же еще?
Когда Андрея пригласили в парадные апартаменты, он еще раз поклялся себе ни за что не сбиться с учтивого тона.
Убранство комнат свидетельствовало о том, что Алмазовы разделяли со своими бывшими хозяевами пристрастие к искусству. Среди других холстов, заключенных в изящные рамы, был портрет молодой Анны Ивановны; она задумчиво опиралась на столик красного дерева, и ее воздушные рукава отражались в полированной столешнице, что удивительно ловко передал художник.
Остановившись перед пейзажем, изображавшим озеро, в котором разросшаяся ива купала свои ветви, Андрей ощутил холодок восторга и не сумел это скрыть. И тут он невольно оказался дипломатом: ничто так не действовало на Василия Мироныча, как признание его художественного вкуса. Если бы не разительная разница в росте, он бы, того и гляди, обнял гостя за талию. Вместо этого он доверительно шепнул: «Малявин. Подлинник». И подвел Андрея к небольшому эскизу.
Хозяйка, стоя вблизи картины, изображавшей ее в расцвете молодости, созерцала мирную, приятную сердцу сцену. На мужа нашла одна из лучших его минут.
— А это… Правда же, в духе Менье?
Андрей с искренним восхищением уставился на могучий, набросанный углем торс кузнеца, взмахнувшего кувалдой, действительно сделанный в манере знаменитого бельгийца.
— Мне этот набросок и прежде страшно нравился, — сказал он, как бы напоминая этим о давнем знакомстве.
Усевшись в глубокое, покойное кресло, Андрей внутренне одобрил свою выдержку. Ни одной бестактности, могущей отбросить его от цели! Был он доволен и тем, что не сунулся сразу с заранее припасенными доводами, вроде, например, того, что при уплотнении большевики оставляют на ребенка лишнюю комнату.
Куда уместнее, куда более по-родственному оказалось ввернуть (это он и поспешил сделать), что Ася недурно рисует, что от матери она унаследовала талант к ручному труду.
— Ася — одаренная девочка, — с доброй улыбкой проговорила Анна Ивановна и вдруг стала похожа на свой прекрасный портрет. — У нас ее вкус разовьется… — Она признательно взглянула на мужа и осеклась.
В чертах лица Василия Мироныча проступило знакомое ей оцепенение. То самое оцепенение, что мигом ввергало ее в безмолвие. Она знала, что сейчас зазвучит спокойный, вежливый голос.
— В общем, приводите… Если, конечно, девица осознала свою вину. Пусть просит прощения.
Наступила очередь оцепенеть и Андрею. Он бросил взгляд на хозяйку, скисшую, уже не напоминающую свой портрет, словно ища у нее совета. Как объяснить этому удивительному человеку состояние девочки, только что потерявшей мать?
— Понимаете, Василий Мироныч… У нее в данный момент обострены все рефлексы… Она и вообще-то была возбудима, нервна…
Алмазов остановил его саркастической усмешкой:
— Мать баловала, нам расхлебывать?
Хозяин дома, подобно многим бездетным людям, твердо знал, как следует воспитывать детей, и особенно твердо, как не надо им потворствовать. На эту тему он и пустился в рассуждения, откинувшись на кожаную спинку дивана. Диван, сделанный по заказу, был высок, он как бы восполнял недостаточный рост хозяина: тот, восседая на нем, чувствовал себя не только в буквальном, но и в переносном смысле «на высоте».
Не кипятясь, методично Алмазов принялся доказывать необходимость особо строгих мер воспитания теперь, в обстановке всеобщего хаоса.