для их игрушечных фургонов.) В те годы даже в городах вроде того, где он учился, у мальчишек вошло в моду носить рядом с часами браслеты, сплетенные из слоновьего волоса, и всякие другие; его браслет вызвал всеобщий восторг, приятели наперебой просили достать им такие же. Их делают туземцы на ферме его отца, объяснил он и обещал, что попробует достать.
Когда в пятнадцать лет он вымахал в верзилу шести футов ростом и отплясывал на школьных вечерах с девочками из «параллельной» школы, когда он научился обхаживать, обольщать и довольно откровенно ласкать этих девочек, дочерей зажиточных фермеров вроде его отца, когда на свадьбе, куда его взял отец, он познакомился с девочкой, которая в запертом чулане позволила ему все, что только могла позволить,— когда он уже настолько покончил с детством, то все равно, уезжая домой, купил красный пластмассовый пояс и позолоченные кольца для ушей в подарок черной девочке Тебеди. Она сказала отцу, что серьги ей дала миссус за то, что она хорошо работала,— ее действительно иногда звали в дом помочь по хозяйству. Подругам в краале она сказала, что у нее есть дружок, про которого никто не знает,— далеко-далеко отсюда, на другой ферме, и они хихикали, дразнили ее и завидовали ей. В краале был мальчик, которого звали Ньямбуло, и он сказал, что тоже хотел бы купить ей пояс и серьги.
Когда сын фермера приезжал домой, она уходила подальше от крааля и от своих подруг. Он шел гулять один. Они ни о чем не уговаривались, просто это была потребность, которой оба подчинялись независимо друг от друга. Он узнавал ее еще издали, а она не боялась, что его собака будет лаять на нее. В овраге, в русле пересохшей реки, где лет пять-шесть назад дети в один незабываемый день поймали геррозавра — существо, которое идеально сочетает свирепую внешность крокодила с безобидностью ящерицы,— они садились рядом на откосе. Он рассказывал ей истории о неведомом мире — о школе, о принятых в школе наказаниях, преувеличивая как их суровость, так и свое пренебрежение к ним. Он рассказывал ей о городе Миддебурге, где она никогда не бывала. Ей рассказы-
вать было нечего, но она помогала ему нескончаемыми вопросами, как помогают те, кто умеет слушать. Рассказывая, он крутил и дергал корни ив и октеи, торчавшие из растрескавшейся земли вокруг них. С давних пор дети убегали играть сюда, на дно оврага, укрытого чащей, где старые, изъеденные термитами деревья не падали, подпертые молодой порослью, а между стволами росла дикая спаржа и кое-где торчали опунции, морщинистые и колючие, точно лицо старика, высохшие, но таящие жизнь в ожидании следующего сезона дождей. Слушая его, она снова и снова протыкала острой палочкой сухой бок опунции. Она без конца смеялась тому, что он ей рассказывал, и иногда прижималась лицом к коленям, делясь весельем с прохладной затененной землей у своих ног. Когда он приезжал на ферму, она надевала белые босоножки, густо намазанные от пыли белым кремом, но здесь, в речном русле, их можно было снять и отставить в сторону.
Как-то летом под вечер, когда речка еще не совсем пересохла и было очень жарко, она пошла побродить по воде, скромно подобрав платье и заправив его снизу в трусы. Девочки, с которыми он купался у плотин или в прудах, были в бикини, но их животы и бедра, ослепительно белые в солнечном свете, никогда не вызывали у него чувства, которое он испытывал сейчас, когда она, поднявшись по откосу, села рядом с ним и капли, унизы-завшие ее темные ноги, заблестели — единственные точечки света в густой пахнущей землей тени. Они не боялись друг друга, они знали друг друга всегда, и он повторил с ней то, что испробовал в запертой кладовой на свадьбе, но только теперь это было так чудесно, так чудесно... он даже удивился. И она тоже была удивлена — он видел это в ее темном лице, сливавшемся с тенью, в ее больших темных глазах, мерцающих, как тихая вода, и внимательно устремленных на него,— как тогда, когда они сидели на корточках над своими глиняными волами, как тогда, когда он рассказывал ей про воскресенья, проведенные в школьном карцере.
В эти летние каникулы они часто спускались в сухое русло. Они встречались, когда начинало смеркаться (а смеркалось быстро), и возвращались в темноте как раз к ужину: она —
в хижину матери, он — на ферму. Он больше не рассказывал ей про школу и про город. Она больше не задавала ему вопросов. Каждый раз он говорил ей, когда они встретятся снова. Раза два это было ранним утром: там, где они лежали, до них доносилось мычание коров, которых гнали на пастбище. Они узнавали этот звук, и безмолвное узнавание в глазах совсем рядом с другими глазами разделяло их.