— Покажи. Я хочу посмотреть.
Перед тем как выйти на свет навстречу к нему, она сняла со спины запеленутый сверточек. Теперь она прошла между железной кроватью, застеленной клетчатыми одеялами Ньямбуло, и небольшим деревянным столом, на котором среди тарелок с едой и кухонной посуды стояла розовая пластмассовая ванночка, и вынула сверток из фанерного ящика, заботливо устланного одеяльцами. Младенец спал; она приоткрыла пухленькое розовое личико, уголок крохотного рта с пузырьком слюны и тоненькие розовые ручонки, которые чуть-чуть шевелились. Она сняла шерстяной чепчик, и прямые волосики, поднятые статическим электричеством, встали дыбом, там и сям отливая светлым золотом. Он молчал. Она не сводила с него
глаз, как в дни их детства, когда орава ребятишек во время игры портила посадки или еще как-то нарушала правила и заступиться за них мог только он, единственный белый среди них, сын фермера. Она разбудила девочку, пощекотав ее ногтем по щеке, и глазки медленно открылись, ничего не увидели, полные сна, а потом пробудились, раскрылись пошире и поглядели на них — серые, с желтыми крапинками, его собственные серые с желтыми крапинками глаза.
Несколько секунд он боролся со слезами, гневом и жалостью к себе. Она не могла протянуть к нему руку. Он сказал:
— Ты с ним к дому не подходила?
Она покачала головой.
— Ни разу?
Она снова покачала головой.
— Не выходи с ним наружу. Оставайся здесь. Ты не можешь его куда-нибудь увезти? Ты должна отдать его кому-нибудь...
Она пошла к двери вместе с ним.
Он сказал:
— Я подумаю, что мне сделать. Я не знаю.— И добавил:— Прямо хоть руки на себя наложить.
Ее глаза замерцали, наполнились слезами. На мгновение между ними возникло то чувство, которое охватывало их, когда они встречались в пересохшем ложе реки.
Он ушел.
Два дня спустя, когда его отец и мать уехали на весь день, он пришел снова. Женщины были в полях — летом их временно нанимали на прополку,— и в краале остались только древние старики и старухи, которых усадили на солнцепеке среди роящихся мух. Тебеди не пригласила его в дом. Она сказала, что маленькая больна — у нее понос. Он спросил, где стоит ее еда.
— Она пьет мое молоко,— сказала Тебеди.
Он вошел в дом Ньямбуло, где лежала девочка, но Тебеди не пошла за ним, а осталась снаружи, невидящими глазами глядя на сумасшедшую дряхлую старуху, которая разговаривала с курами, а те не обращали на нее внимания.
Ей показалось, что в доме послышалось посапывание — так посапывают младенцы, когда засыпают, наевшись. А потом —
она не знала, много или мало миновало времени,— он вышел, направился к дому, шагая широко, как его отец, и скрылся из виду.
Ночью она не кормила маленькую, и, хотя говорила Ньямбуло, что девочка спит, утром он увидел, что она лежит мертвая. Он попробовал утешить Тебеди словами и ласками, но она не плакала, а просто сидела и смотрела на дверь. Ее руки в его руках были холодными, как куриные лапы.
Ньямбуло похоронил девочку там, где хоронили обитателей крааля — в уголке вельда, который отвел им для этого фермер. Одни могильные холмики осыпались, ничем не помеченные, другие были обложены камнями, а на двух-трех валялись упавшие деревянные кресты. Он собирался поставить на могилке крест, но еще не успел его сделать, как приехала полиция, выкопала маленькую и забрала с собой. Кто-то (один из батраков? одна из женщин?) донес, что ребенок родился почти белым, что он был здоровый и крепкий, но вдруг умер после того, как в дом заходил сын фермера. Вскрытие обнаружило повреждения в кишечнике, не всегда сопровождающие смерть от естественных причин.
Тебеди впервые поехала в город, где Пауль еще недавно учился в школе, потому что ей надо было давать показания на предварительном разбирательстве выдвинутого против него обвинения в убийстве. Давая эти показания, она истерически рыдала: да-да (позолоченные кольца в ее ушах дергались и тряслись) , она видела, как обвиняемый что-то вливал в рот маленькой. Она сказала, что он пригрозил застрелить ее, если она кому-нибудь расскажет.