– Ах! – снова вздыхает госпожа Брюно. – Каждый раз, слушая пение капитана, я грущу. Вы и представить себе не можете, что такое моя жизнь… Стареть рядом с таким мужем, как мой… Говорить самой себе, что я никогда не узнаю любви…
– Госпожа Брюно, – прерывает её трогающий за душу голос, – вы помните о моём предложении?
Мне слышно, как госпожа Брюно вскакивает и топчется на дорожке, посыпанной гравием.
– Презренный, гнусный человек! Капитан, вы вынудите меня убежать.
– Сорок су и пачка табаку, – невозмутимо продолжает отец, – и то только для вас. Сорок су и пачка табаку, и вы узнаете, что такое любовь. По-вашему, это дорого? Не скаредничайте, госпожа Брюно. Когда я подниму цену, вы пожалеете, что не приняли этих условий: сорок су и пачка табаку.
Я слышу стыдливые вскрики похожей на пышечку дамы с уже седыми висками, спасающейся бегством; слышу, как мама снисходительно порицает моего отца, привычно называя его по фамилии:
– Ох, Колетт, Колетт…
Отец вновь запускает в луну куплетом романса, я же мало-помалу перестаю его слышать и на заботящихся о моём покое коленях забываю и госпожу Брюно, и галльские шутки отца, за которыми она к нам приходит вечерами в хорошую погоду.
Но на следующий и во все последующие дни наша соседка госпожа Брюно напрасно выжидает, прислушивается и, как под ливнем, перебегает улицу, ей не избежать своего недруга, своего идола.
Гордо стоящий на одной ноге, или сидящий и скручивающий одной рукой цигарку, или предательски забаррикадированный газетным листом «Тан», он тут. Бежит ли она, как в контрдансе, придерживая двумя руками свою юбку, бесшумно ли скользит вдоль домов, укрывшись фиолетовым зонтиком, его голос, легкомысленный и неотразимый, всё равно настигнет её: – Сорок су и пачка табаку!
Есть души, способные подолгу скрывать свои раны и трепетную снисходительность к идее греха. Это случай госпожи Брюно. Пока могла, она терпела, делая вид, что ей смешны и скандальное предложение, и циничное подмигивание. Но однажды, покинув на произвол судьбы свой домик, прихватив мебель и ничтожного мужа, она переехала далеко и высоко от нас, в Бель-Эр.
МАМА И ЖИВОТНЫЕ
Резкие звуки – лязг поезда, грохот фиакра по мостовой, скрежет омнибуса – это всё, что сохранила моя память шестилетки о короткой поездке в Париж. Пять лет спустя ещё одна неделя в Париже, от которой в воспоминаниях остались лишь сухой раскалённый воздух, пересохшее горло, лихорадочная усталость и клопы в гостиничном номере на улице Св. Роха. Помню также, что без конца задирала голову, смутно ощущая гнёт высоких зданий, и что какой-то фотограф завоевал моё расположение, назвав меня, как он, наверное, называл всех детей, «чудом». Ещё пять лет пролетают в провинции, и я почти не думаю о Париже.
Но в шестнадцать, вернувшись в Пюизе после двух недель, проведенных в столице – театры, музеи, магазины, – вперемешку с воспоминаниями о флирте, о вкусной пище, вместе с сожалениями, надеждами и антипатиями, такими же пылкими, простодушными и нескладными, как и я сама, я привожу с собой удивление, грусть и неприязнь к тому, что я называю домами без животных. Я покидала все эти конструкции без садов, эти жилища без цветов, где за дверью в столовой не мяучит ни один кот, где перед камином ни за что не наступишь, как на ковёр, на пёсий хвост, эти квартиры, лишённые домашних духов, где рука в поисках сердечной ласки натыкается на неодушевлённый мрамор, дерево, бархат, – я покидала их с обострённым чувством голода, пылкой потребностью дотронуться до чего-то живого: шерсти, листьев, перьев, волнующей влажности цветов.
Словно открывая их для себя всех вместе, я приветствовала сразу и маму, и сад, и хоровод животных. Я вернулась однажды как раз в час полива огорода и до сих пор с нежностью вспоминаю этот шестой час вечера: зелёную лейку, от которой намокло платье из синего сатина, резкий запах перегноя, розовый слабеющий закатный свет на белой странице книги, забытой в саду, на белых венчиках табака, на кошке в белых пятнышках.
Трёхцветная Нонош[25] родила позавчера, а её дочь Бижу – на следующую ночь; что же до болонки Мюзетты, неистощимой на бастардов…
– Киска, иди взгляни на сосунка Мюзетты!
Я отправилась на кухню, где Мюзетта и впрямь кормила уродца в пепельной шёрстке, ещё почти слепого и размером почти с мать: сын охотничьего пса, как телёнок, тянул за нежные розово-клубничные соски в обрамлении серебристых волосков и ритмично упирался когтистыми лапками в шелковистый материнский живот, который он разодрал бы, если бы… если бы мама не выкроила из старых белых перчаток и не сшила ему замшевые митенки, доходящие до середины лап. Я никогда не видела, чтобы щенок десяти дней от роду так напоминал жандарма.