– Неплохо для начала. Так у неё в восемнадцать лет было четверо детей?
– Ну раз я тебе говорю.
– А что такое перинатальный промысел? Брат пожал плечами.
– Тебе не понять в твои семь лет. Пойди поставь клей на водяную баню. И подготовь мне два венка из голубого бисера для могилы близнецов Азиум, родившихся и умерших в один и тот же день.
– Ой! А они были миленькие?
– Ужасно, – отвечал брат. – Два таких белокурых, совершенно одинаковых мальчика. Я придумал для них одну новую штуку: два рулончика из картона будут обломками колонн, а сверху имитация мрамора и венки из бисера. Эх, старушка…
Брат засвистел от восхищения и продолжал работать молча. Чердак с крошечными белыми надгробиями превратился в кладбище для больших кукол. В увлечении брата не было ничего от непочтительной пародии или мрачной торжественности. Он никогда не завязывал под подбородком завязки кухонного передника, чтобы изобразить ризу, не напевал «Dies irae».[30] Он любил кладбище, как другие любят разбитые на французский лад сады, бассейны или огороды. Своим лёгким шагом он обошёл все сельские кладбища окрути в радиусе пятнадцати километров, о которых потом рассказывал мне как первооткрыватель.
– В Эскаме, старушка, есть шикарная вещь: один нотариус погребён в часовне, большой, как домик садовника, с застеклённой дверью, через которую видны алтарь, цветы, подушка на земле и стул, обитый тканью.
– Стул! Для кого?
– Думаю, для мертвеца, когда тот выходит по ночам.
С очень нежного возраста брат сохранил ложное и дикое, правда никому не вредящее, заблуждение относительно кончины, так необходимое юному существу, чтобы не бояться смерти и крови. В тринадцать лет он ещё не делал большого различия между мёртвыми и живыми.
В то время как я в своих играх воскрешала воображаемых персонажей, прозрачных и видимых одновременно, с которыми здоровалась, у которых спрашивала, как поживают их близкие, брат, придумывая мёртвых, обращался с ними запанибрата и как мог украшал их существование: водружал на голову одного крест с расходящимися от него лучами, помещал другого под готическую стрельчатую арку, а третьего награждал лишь эпитафией, прославлявшей его земное бытие…
Наступил день, когда шершавый пол чердака был до отказа заставлен надгробиями. Для оказания почестей своим персонажам брату потребовалась мягкая, источающая запах земля, настоящая трава, плющ, кипарис… Своих усопших со звучными именами он переселил в глубину сада, за купу туевых деревьев, и их белые могилки заполонили всю лужайку – теперь из травы выглядывали ноготки вперемешку с венками из бисера. Прилежный могильщик с прищуром художника взирал на содеянное:
– Знатно выходит!
Неделю спустя в этот уголок сада забрела мама: потрясённо остановилась, вытаращила глаза, словно поочерёдно подносила к ним бинокль, лорнет, очки для дали, – закричала от ужаса и ногой посбивала все могильники…
– Этот ребёнок окончит свои дни в сумасшедшем доме! Это бред, садизм, вампиризм, святотатство, это… не знаю, что ещё!..
Она созерцала провинившегося сына через пропасть, разделяющую взрослого и ребёнка. Затем раздражённо собрала граблями венки, плиты и обрубки колонн. Покуда творения его рук предавались поруганию, брат стоически терпел, а потом у опустевшей лужайки и туевых деревьев, отбрасывающих тень на свежевскопанную землю, с меланхоличностью поэта проговорил, взяв меня в свидетели:
– Не правда ли, грустное зрелище – лужайка без могил?
«ДОЧКА МОЕГО ОТЦА»
Когда мне было четырнадцать-пятнадцать лет – длинные конечности, плоская спина, слишком маленький подбородок, глаза цвета морской волны, косящие, стоило мне улыбнуться, – мама стала, что называется, как-то странно поглядывать на меня. Порой она роняла на колени книгу или иглу и поверх очков бросала на меня удивлённый, чуть ли не подозрительный взгляд своих серо-голубых глаз.
– Что я ещё натворила, мама?
– Э-э, ты похожа на дочку моего отца, – отвечала она и вновь бралась за иголку или книгу.
Однажды к этим, ставшим традиционными словам она добавила:
– Тебе известно, кто это – дочка моего отца?
– Ну конечно же, ты!
– Нет, барышня, не я.
– Как!.. Ты не дочь своего отца?
Она засмеялась, нисколько не задетая тем вольным оборотом, который принял при поощрении с её стороны наш разговор.
– Бог мой! Ну конечно же, дочь. Как и все. Нас у него было… кто знает? Мне и половины не известно. Ирма, Эжен, Поль, я – это от одной матери, которую я так мало знала.[31] Но ты похожа на дочку моего отца, ту девочку, что он принёс однажды в дом новорождённой, даже не дав себе труда объяснить, откуда она. Ох уж этот Горилла… Взгляни, каким он был отталкивающим, Киска! Так нет же, женщины просто вешались ему на шею…
31
Бабушка Колетт, Софи, урождённая Шатёне, дочь часовщика, была замужем за Анри Ландуа, по прозвищу Горилла, и имела от него шесть или семь детей. Некоторое время спустя после рождения Сидо (матери Колетт) 12 августа 1835 г. скончалась. Муж её отличался ветреностью.