– Да? Только попробуй помереть раньше меня, увидишь, что будет!
– И попробую, душенька, – отвечал он.
Она свирепо смотрела на него – так, словно он по рассеянности раздавил черенок герани или разбил китайский заварной чайник с позолотой.
– В этом ты весь! В тебе сошёлся весь эгоизм Фюнелей и Колетт! И зачем я за тебя вышла?
– Затем, душа моя, что я угрожал застрелить тебя, если откажешься.
– И то верно. Уже тогда, согласись, ты думал лишь о себе. А теперь только и разговору, что ты помрёшь раньше меня. Давай, давай, только посмей!..
Он посмел, и ему это удалось с первого раза. Он умер на семьдесят четвёртом году жизни, не выпуская рук своей любимой и не отрывая от её заплаканного лица своих глаз, теряющих цвет, становящихся молочно-голубыми, тускнеющих, как небо, что заволакивает мглой. Ему были устроены самые что ни на есть прекрасные похороны: в старом, пробитом пулями мундире – капитана первого полка зуавов – его уложили в гроб из свежеоструганных досок, и мама, такая крошечная и решительная под чёрными вуалями, тихо шепчущая для него одного слова любви, не дрогнув, проводила его в последний путь.
После похорон мы привели её домой, где она тут же вышла из себя по поводу своего траура, креповой вуали, цепляющейся за все выступы, и шерстяного платья, которое её душило.
Она приходила в себя в гостиной рядом с большим зелёным креслом, в котором уж не суждено было сидеть моему отцу… и которое отныне облюбовал пёс. У неё был жар, она была красная, но не плакала, а всё приговаривала:
– Как жарко! Боже, как душно в этом трауре! Тебе не кажется, что мне уже можно переодеться в голубое сатиновое платье?
– Но…
– Что, нет? Из-за траура? Я в ужасе от этого чёрного цвета! Это так уныло. Ну почему я должна устраивать всем встречным неприятное и грустное зрелище? Какая связь между чёрным одеянием и моими чувствами? Смотри, не вздумай носить по мне траур!
Тебе прекрасно известно, что мне приятно видеть тебя лишь в розовом и синем некоторых оттенков…
Она резко поднялась, шагнула к пустой спальне и спохватилась:
– Ах да…
Вернувшись на прежнее место, она простым и пристыженным жестом призналась: впервые забыла, что его нет.
– Принести тебе попить, мама? Может приляжешь?
– Ну уж нет! С чего это? Я не больна!
Уставившись на пыльную дорожку между дверьми гостиной и пустой спальни, образовавшуюся на паркете от тяжёлых башмаков при выносе тела, она стала обучаться терпению.
В гостиную осторожно зашёл обычный и неизбежный в нашем доме котёнок – несмышлёныш четырёх-пяти месяцев. Он исполнял для самого себя величественную комедию: соразмерял свой шаг, задирал хвост трубой наподобие важных кошачьих сеньоров. Но опасный выпад вперёд, который ничто не предвещало, – и он кубарем полетел к нашим ногам, где сам испугался своей экстравагантности, свернулся калачиком, вскочил на задние лапки, стал танцевать, двигаясь как-то бочком, выгнул спину, завертелся волчком…
– Взгляни на него, Киска! Господи, ну до чего смешной!
И моя мама в трауре рассмеялась своим молодым заразительным смехом и захлопала в ладоши, аплодируя котёнку… Острое воспоминание оборвало радостный поток, осушило слёзы смеха. Но она не извинилась за свой смех ни в этот день, ни в последующие; потеряв любимого, она одарила нас этой милостью: осталась среди нас самой собой, приняла горе так, как приняла бы наступление долгого и мрачного времени года, не отвергая поступающих отовсюду мимолётных благословений; она продолжала жить, заливаемая то светом, то тенью, смирившаяся, согбенно склонившаяся перед несчастьями, но открытая радости, щедрая на чувства, убранная, наподобие кормильца-поильца родного дома, цветами, животными и детьми.
МАМА И НЕДУГ
Который час? Уже одиннадцать! Вот так-так! Он скоро вернётся. Подай мне одеколон и махровое полотенце. И ещё флакончик фиалковой эссенции. Когда я говорю «фиалковая эссенция»… Теперь уже не то. Теперь её изготавливают из ириса. А может, уже и не из ириса? Тебе-то, Киска, плевать, ты не любишь фиалковый запах. И отчего это наши дочери перестали любить фиалковую эссенцию?
В наше время каждая уважающая себя женщина душилась лишь ею. Духи, которыми ты себя поливаешь, негодные. Они служат тебе для того, чтобы вводить в заблуждение. Да, да, создавать обманчивое впечатление! Короткие волосы, голубые тени для век, эксцентричные штучки, которые ты себе позволяешь на сцене, – всё это, как и твои духи, нужно, чтобы обманывать, ну да, чтобы люди думали, что ты – оригинальная и свободная от предрассудков личность… Бедная моя Киска! Я-то на эту удочку не попадусь… Расплети мне мои жалкие косицы, я их покрепче заплела на ночь, чтобы наутро волосы были волнистыми. Знаешь, на кого я похожа? На бесталанного, старого и нуждающегося поэта. В определённом возрасте трудно сохранять отличительные черты своего пола. Две вещи меня приводят в отчаяние в моей немощи: мне не под силу самой вымыть голубую кастрюльку, в которой кипячу молоко, и мне больно видеть свою руку на простыне. Позднее ты поймёшь, что до самой могилы постоянно забываешь о старости.