Отец не настаивает, легко выпрямляется на своей единственной ноге, берётся за трость и костыль и поднимается в библиотеку. Перед этим тщательно сложенная газета «Тан» прячется им под подушку кресла «бержер», а «Натюр» в лазурной обложке исчезает в глубинах его длинного халата. Его глаза, по-казачьи посвёркивая из-под бровей, напоминающих серую пеньку, рыщут по столам в поисках любого печатного корма, который вместе с ним неминуемо отправится в библиотеку и никогда уже не увидит свет… Но наученные опытом, мы ничего ему не оставляем.
– Ты не видела «Меркюр де Франс»?
– Нет, папа.
– А «Ревю бланш»?
– Нет, папа.
Он гипнотизирует своих детей.
– Хотелось бы мне знать, кто в этом доме… – начинает он и дальше изливает на нас свои туманные и безличные догадки, пересыпая их желчными указательными прилагательными. Его дом стал этим домом, где царит этот беспорядок, где эти дети «низкого происхождения», поощряемые этой женщиной, исповедуют пренебрежение к печатному слову…
– А вообще-то где она, эта женщина?
– Но, папа, она же у Леоноры.
– Всё ещё там?!
– Она только что ушла…
Он достаёт из кармана часы, заводит их, словно собирается лечь спать, за неимением лучшего хватает позавчерашнюю «Офис де пюблисите» и исчезает в библиотеке. Его правая рука накрепко вцепляется в перекладину костыля, подпирающего правую подмышку. В другой руке только трость. Я слышу, как удаляется ровный, твёрдый перестук двух палок и одной ноги, что сопровождал меня всё детство. Однако сегодня какое-то новое чувство теснит мне грудь: я вдруг заметила набухшие вены и морщинки на необыкновенно белых руках отца, а ещё то, как посветлела недавно копна его жёстких волос… Возможно ли, что скоро ему стукнет шестьдесят?..
Выйдя на крыльцо, я дожидаюсь возвращения мамы; прохладно и печально вокруг. Мамины шажки – такие элегантные – звучат наконец со стороны Утёсной улицы, и я с удивлением замечаю, как радостно мне становится… Она заворачивает за угол улицы, спускается ко мне. Впереди неё бежит собака Грязнуля Патасон; мама торопится.
– Оставь меня, дорогая, если я тотчас не отдам баранью лопатку Анриетте, нам придётся жевать подошву от ботинок. Где твой отец?
Я иду за ней, впервые слегка удивлённая тем, что она беспокоится о папе. Ведь они расстались всего полчаса назад, а он почти не выходит из дому… Ей прекрасно известно, где он может быть… Гораздо важнее было, например, начать с вопроса: «Киска, ты бледна. Что с тобой, родная?»
Не отвечая, я наблюдаю, как она юным жестом забрасывает подальше свою садовую шляпу, высвобождая при этом седые волосы и открывая свежее лицо, отмеченное, правда, морщинками. Возможно ли – хотя я ведь последняя из четверых её детей, – что маме скоро пятьдесят четыре?.. Я никогда об этом не думаю. Хотелось бы и вовсе забыть.
А вот и тот, о ком она справлялась. Вот он, весь нахохлившийся, с всклокоченной бородой. Дожидался, когда хлопнет входная дверь, а дождавшись, тут же слетел со своего насеста…
– Ну наконец-то. Долго же тебя не было. Прыткая, как кошка, мама оборачивается:
– Долго? Шутишь? Туда и обратно.
– Откуда это «обратно»? От Леоноры?
– Да нет, нужно было ещё заглянуть к Корно, чтобы…
– Чтобы взглянуть на его кретинскую башку? И выслушать его замечания по поводу температуры воздуха?
– Как ты мне надоел! Я ещё заходила к Шоле за черносмородиновым листом.
Маленькие казачьи глазки становятся похожи на два уголька.
– Ага! К Шоле!
Отец откидывает голову, проводит рукой по густым, почти белым волосам:
– Так-так, к Шоле! А заметила ли ты, что у этого Шоле выпадают волосы и светится черепушка?
– Нет, не заметила.
– Ах, не заметила? Вот, значит, как! Тебе было не до того – ну как же, нужно ведь было пококетничать с франтами из кабачка напротив и двумя сынками Мабила!
– Ну уж это слишком! Я… с сынками Мабила! Просто в уме не укладывается, как ты смеешь… Говорю тебе, даже головы не повернула в сторону Мабила! А доказательством тому…
Мама яростно складывает красивые, с годами и от работы на свежем воздухе увядшие руки на затянутой в корсет груди. Сквозь пряди её седеющих волос проступает краска, она просто захлёбывается от возмущения, у неё начинает трястись подбородок; смешно смотреть, как она, дама в летах, совершенно серьёзно обороняется от шестидесятилетнего ревнивца. Ему тоже не до смеха, теперь он обвиняет её в том, что она «приударяет за мужчинами». Я пока посмеиваюсь над этими их ссорами, мне ведь только пятнадцать и ещё невдомёк, что за гневным движением бровей старика неистовство любви, а за поблекшими щеками женщины – девичий румянец.