Кровь прилила к свежим маминым щёчкам.
– Как ты можешь! Теперь другое дело. Я не смогу. Здесь затронут вопрос…
– Тогда, дружок, дай-ка его мне. Я кое-что придумал.
– Что ты собираешься делать?
– Не спрашивай. Я знаю.
Мама вручила ему плащ со всей своей доверчивостью, сквозящей в её взгляде. Такое уже бывало: не заявлял ли отец, что ему известен секрет изготовления шоколадной карамели, или способ наполовину сократить потребность в пробках во время разлива бордо по бутылкам, или метод расправы с медведками, одолевшими наш салат-латук? Пусть плохо закупоренное вино скисало за полгода, а изготовление карамели приводило к кристаллизации в сиропе халата и к пожару, уничтожавшему метр паркета, пусть гибель салата, обработанного загадочной кислотой, предшествовала гибели медведок – это не означало, что отец ошибся…
Мама вручила отцу плащ спаги, он набросил его на плечо и быстро заковылял с ним в своё логово, именуемое также библиотекой. Я отправилась вслед за ним: его передвижение по лестнице напоминало вороний скок, он подтягивал себя со ступеньки на ступеньку. В библиотеке он сел, приказал подать ему линейку, клей, большие ножницы, циркуль, кнопки, отправил меня восвояси и закрылся на ключ.
– Пойди взгляни, что он делает, – просила мама. Но нам пришлось до вечера оставаться в неведении. Наконец до нас донёсся громкий отцовский зов.
– Ну как, получилось? – спросила, входя, мама.
– Смотри!
Торжествуя, он держал на ладони всё, что осталось от плаща спаги: слоёную, как пирог, размером с розу, с зубчиками по краям восхитительную перочистку.
ДРУГ
В тот день, когда сгорело здание Комической оперы, мой старший брат вместе со своим лучшим другом, тоже студентом, решили заблаговременно купить билеты на спектакль. Однако другие меломаны, такие же бедные и также привыкшие к местам по три франка, опередили их. И вот, час спустя, когда друзья разочарованно ужинали на террасе небольшого ресторанчика, в двухстах метрах от них загорелась Комическая опера. Перед тем как расстаться – одному нужно было зайти на телеграф, а другому – домой, – они отменялись рукопожатием и взглянули друг на друга с тем замешательством и неловкостью, под которыми юные прячут свои чистые чувства. Ни один не завёл речь ни о случае-провидце, ни о таинственной покровительственной длани над их головами. А на летние каникулы Морис – пусть он будет Морисом – на два месяца приехал к нам с моим братом.
Я была тогда довольно взрослой девочкой – почти тринадцать лет.
Безраздельно полагаясь на дружеские чувства, которые испытывал к Морису мой брат, я заочно восхищалась им в течение двух лет, и вот он явился сам. Мне было известно о нём следующее: он учится на юриста – с равным успехом мне можно было сказать, что он «делает стойку» на задних лапах, – как и мой брат, боготворит музыку, усами и остроконечной бородкой походит на баритона Таскина, а его богатые родители занимаются оптовой торговлей химическими веществами и меньше пятидесяти тысяч в год не зарабатывают – из последнего ясно, что речь идёт о давно минувших временах.
Увидев его, мама тотчас вскричала, что он «в тысячу раз» лучше своих фотографий и всего, что о нём говорил брат в течение двух лет: стройный, с бархатистым взором, красивыми руками, словно подпалёнными на огне усиками и обходительностью маменькина сынка. Я не проронила ни звука именно потому, что разделяла мамин энтузиазм.
Он был в голубом костюме, в панаме с полосатым бантом и с подарками для меня: конфетами, разноцветными – гранатовыми, старинного золота, ядовито-зелёными – собачками на шёлковой нитке, которых назойливая мода насаждала повсюду – этакие рентентены[54] того времени, – и небольшим портмоне из турецкого плюша. Но что стоили подарки в сравнении с мелкими кражами? Я подбирала всё, что попадало в мои лапки сентиментальной сороки-воровки: независимые иллюстрированные газеты, сигареты с Востока, леденцы от кашля, обгрызенный карандаш, а больше всего – пустые спичечные коробки с изображением актрис, которых я скоро знала наперечёт и безошибочно называла: Тео, Сибил Сандерсон, Ван Зандт… Они принадлежали к какой-то неведомой мне чудесной расе, представительницам которой от природы полагались огромные глаза, чёрные-пречёрные ресницы, завитые и уложенные валиком надо лбом волосы и кусок тюля на одном плече при обнажённом другом плече… Слыша их имена, небрежно произносимые Морисом, я объединила их в гарем, над которым была простёрта его апатичная власть, и вечерами, перед тем как лечь спать, примеривала мамину вуаль на одно плечо. Целую неделю я была колючей, ревнивой, то бледной, то пунцовой, словом, влюблённой.
А потом, поскольку я в общем-то была благоразумной, моя восторженность улеглась, и я сполна насладилась дружбой, весёлым нравом Мориса и беседами на любые темы двух молодых людей. Моим поведением управляло теперь кокетство более тонкого свойства, и я стала внешне совершенно простой, такой, какой мне и надлежало быть, чтобы нравиться: долговязой девчонкой с длинными косами, талией, схваченной лентой на пряжке, и в огромной соломенной шляпе, в которой я напоминала кота в засаде. В кухне – с руками, перепачканными тестом, в саду – с лопатой, а на прогулке – верным и грациозным стражем друзей, описывающим вокруг них круги. Какими тёплыми и волнующе-чистыми были эти каникулы…
Из разговоров друзей я и узнала о ещё не скорой женитьбе Мориса. Однажды мы были одни в саду, и я отважилась попросить у него фотографию его невесты. Он протянул мне её: улыбающаяся, хорошенькая, чрезвычайно причёсанная, в море рюша.
– Какое чудесное платье! – неловко отозвалась я о ней.
Морис так открыто засмеялся, что я не стала извиняться.
– А что вы будете делать, когда женитесь?
– Как что я буду делать? – перестав смеяться, переспросил он. – Но ведь я без пяти минут адвокат!
– Знаю. А чем будет заниматься ваша жена, пока вы будете адвокатствовать?
– Какая ты смешная! Она будет моей женой.
– Будет наряжаться в другие платья со множеством рюшечек?
– На ней будет дом, приёмы… Смеёшься надо мной? Ты ведь прекрасно знаешь, как живут семейные люди.
– Не очень хорошо. Зато я знаю, как мы живём эти полтора месяца.
– Кто это «мы»?
– Вы, мой брат и я. Вам у нас хорошо? Вы счастливы? Вы нас любите?
Он поднял чёрные глаза к черепичной крыше с жёлтой каймой, к глицинии во втором цветении, на миг задержал их на мне и ответил словно самому себе:
– Ну да…
– А когда вы будете женаты, вы, уж конечно, больше не сможете бывать здесь на каникулах? Не сможете гулять с моим братом, держа в руках мои косы, как вожжи?
Я вся дрожала, но не сводила с него глаз. Что-то изменилось в его лице. Он огляделся, затем словно смерил с головы до ног девчонку, что, прислонившись к дереву, разговаривала с ним, задрав голову вверх, потому как ещё не выросла. Помню, он принуждённо улыбнулся, пожал плечами и довольно глупо ответил:
– Чёрт возьми, само собой, нет…
И, не прибавив ни слова, зашагал к дому, я же впервые в жизни, к большому детскому сожалению от предстоящей разлуки, добавила маленькую и горькую женскую победу.
ИБАНЬЕС[55] УМЕР
Запамятовала его имя. Почему его унылая физиономия до сих пор иногда всплывает в снах, возвращающих меня по ночам ко временам и местам детства? Бродит ли он и после смерти так же одиноко и печально, как бродил при жизни?
Звали его не то Гуссар, не то Вуссар, а может, и Гомо. Он поступил экспедитором к нотариусу, господину Деферу, и на долгие годы застрял у него… Однако мои края, не видевшие появления Вуссара или Гомо на свет, не пожелали усыновить его. Даже за выслугой лет он не заработал права быть «приёмным сыном» нашего городка. Высокий, сухощавый, седой, весь какой-то зажатый, он не снискал ничьей симпатии, и даже сердце Руйара, экспансивное сердце скрипача, переполненное нежностью от участия в свадебных кортежах, не раскрылось ему навстречу.
54
Рентентен – знаменитый пёс, исполнитель ролей во многих фильмах в эпоху немого кино: амулеты в виде металлических или фаянсовых собачек вошли в моду в ту эпоху о которой пишет Колетт.
55
Ибаньес де Иберо, Карлос, маркиз де Муласен (1825–1891) – испанский генерал и геофизик. Осуществил ряд топографических работ в Испании и Северной Африке.