Увы, Бату! Простая жизнь и дикая нежность не по нашему климату. Теперь вы живёте в зоологическом саду под романским небом; ров, который вам не одолеть прыжком, отделяет вас от тех, кто пренебрежительно относится к породе кошачьих; я надеюсь, вы забыли обо мне, которая, зная вашу непорочность во всём, кроме того, что заложено в вас природой, страдала от необходимости поместить вас в неволю.
БЕЛЛОД
Госпожа, Беллод сбежала.
– Когда?
– Сегодня утром, стоило мне открыть дверь. Её поджидал чёрно-белый ухажёр.
– Бог ты мой! Будем надеяться, к вечеру она вернётся…
Вот она и сбежала. Ничто не предвещало её побега, разве что наступило время собачьих свадеб; обычно она, такая красивая в своём чёрном одеянии и ярко-рыжих чулочках, послушно следовала за кем-нибудь из нас своей беззаботной иноходью, от которой на задних лапах, как подвески, болтались «штаны». Принюхивалась к траве, пощипывала её, презирала брабантских собачек с их пристрастием к списыванию кругов. А потом однажды встала как вкопанная, радостно навострила уши, уставилась на какую-то точку вдалеке, улыбнулась и всем телом на безыскусном собачьем языке прокричала:
– Это он!
Не успели мы спросить «Кто именно?», как она уже была в двух сотнях метров от нас; оказывается, она увидела Его – какого-то крошечного жёлтого заморыша…
Сама Беллод – длинная, лёгкая, как лань, высокая и горделивая, а любит карликов, помесь фоксов и бассетов, фокстерьеров, дрожащих мизерных шпицев. Среди её пассий – пудель цвета грязного, не тающего летом снега. Он окружает мою собаченцию в красных чулках смиренным, но упорным ухаживанием старого интеллигента. Смотрит на неё снизу вверх сквозь нечёсаные космы, словно поверх очков. Эскортирует её, бежит себе сзади мелкой неровной трусцой, от которой подрагивают все его грязные букли.
Вот она и сбежала. Куда? Надолго ли? Я не боюсь, что её раздавят или украдут: когда чужой протягивает к ней руку, она особым образом извивает шею и ощеривается, что отпугивает самых бесстрашных. Но есть ведь лассо, душегубки…
Проходит день.
– Госпожа, Беллод не вернулась.
Ночью шёл дождь – уже по-весеннему тёплый. Где шляется эта бесстыдница? Поди, голодает; правда, она может пить: лужи, ручьи в её распоряжении.
Перед решёткой у входа в сад дежурит промокший пёсик.
Он тоже дожидается Беллод… В Булонском лесу я расспрашиваю знакомого сторожа, не видел ли он большой чёрной собаки с рыжими лапами, надбровными дугами и брылями… Он качает головой:
– Ничего такого я не видал. Что я сегодня видел? Немного. Почитай, ничего. Дама поспорила с мужем… господин в лаковых туфлях спросил, нельзя ли снять двухкомнатную квартиру в доме сторожей, он, дескать, бездомный… Так что, ничего примечательного.
Проходит ещё день.
– Беллод всё ещё в бегах, госпожа…
В одиннадцать часов, отправляясь на прогулку, я решаю облазить все зелёные насаждения Отёя.[66] Ещё скрытая весна ощущается уже во всём, даже в ветре: чуть он сильнее – и ощущение острее, чуть он слабее – и ощущение мягче и нежнее. Чёрной с рыжим собаки нет как нет, зато показались рожки будущих гиацинтов и уже стали большими листики аронника. Заблудшая голодная пчела тычется во влажный мох, её можно взять в руки и согреть, не боясь, что она ужалит. Под мышкой у каждой веточки бузины торчит нежно-зелёный росток. Шестилетний опыт приучил меня узнавать в хриплой трели, в краткой хроматической гамме, которые с февраля издаёт птичья глотка, голос великого певца – отёйского соловья, хранящего верность своей роще, голос, озаряющий весенние ночи. Сегодня утром он разучивает у меня над головой забытые за зиму арии. Вновь и вновь принимается он за свои гаммы, сам себя прерывая хриплым смешком; в нескольких нотках уже звенит хрусталь майской ночи, и, стоит мне закрыть глаза, как я, помимо воли, связываю эти ноты с душным ароматом цветущей акации…
Но где же моя собака? Я иду вдоль частокола из каштановых реек, переступаю через железную проволоку, натянутую низко над землёй. Чья извращённо понятая забота о людях множит эти изгороди и проволочные заграждения, стремясь отвадить любителя пейзажа и предоставляя ему все возможности переломать себе ноги? Я возвращаюсь назад, устав от всех этих укреплений, загородок, заслонов, зелёных штакетников… И кто-то ещё смеет упрекать городские власти в том, что они запустили Булонский лес!
Что-то шевелится за одной из этих бесполезных баррикад… Что-то чёрное… рыжее… белое… жёлтое… Моя собака! Это моя собака!
Будь благословенен муниципалитет! Слава вам, охранительные заборы! Поклон вам, ниспосланные провидением ограды! Между автомобилями мелькает моя собака, а с ней ещё – один, два, три, четыре, пять – пять собак. Беллод окружена пятью грязными, задыхающимися, доведёнными до изнеможения и даже кровоточащими, словно только что из драки, псами, самый здоровый из которых едва ли достигает в холке… тридцати сантиметров…
– Беллод!
Перевоплотившись в Селимену,[67] она меня не заметила. Вопреки своей натуре добродетельная, недоступная кому попало, услышав мой голос, она теряет самообладание и тут же падает ниц, призванная к порядку…
– Ах, Беллод, Беллод!
Она пресмыкается, умоляет простить. Но я тяну с прощением и театральным жестом указываю поверх фортификаций на стезю долга и путь домой… Она без колебаний одолевает преграду и легко, в несколько прыжков, отрывается от своры пигмеев с высунутыми языками…
Зачем я её отпустила? А если она повстречает на своём пути соблазнителя ей под стать?..
– Госпожа, Беллод вернулась.
– С пятью шавками?
– Нет, госпожа, с одним большим псом.
– Ах, батюшки, где он?
– Там, на лужайке.
Да, вот он, и я со вздохом облегчения вспоминаю слова песни: «Муж с женой должны подходить друг другу…» Новый поклонник Беллод – немецкий дог, с тупым взглядом, не темпераментный, в ошейнике и наморднике зелёной кожи; зато по всем параметрам – в ширину, высоту, длину, – слава провидению, ну просто вылитый телёнок.
ДВЕ КОШКИ
У Муны, персидской голубой кошки, один котёнок, плод любви и мезальянса неизвестно с кем, наверно, с каким-нибудь полосатиком. Одному Богу известно, сколько полосатиков бродит по садам Отёя! Ранней весной в дневные часы, когда над оттаявшей землёй поднимается пар и она источает особый запах, иные участки земли, уже взрыхлённые, ждущие семян и саженцев, кажутся словно кишащими змеями: это полосатые сеньоры, пьяные от дурманящих испарений, выгибают спины, ползают на животе, бьют хвостами и трутся то правой, то левой щекой о землю, чтобы пропитаться многообещающими весенними ароматами, – так женщина пальчиком, смоченным в духах, дотрагивается до заветного местечка за ушком.
Наш котёнок – сын одного из полосатиков. Полоски он унаследовал в качестве родовых признаков от далёкого дикого предка. А от матери у него голубоватый налёт и особая пушистость, неощутимая на ощупь, как прозрачный персидский газ. Он явно будет хорош собой, он уже восхитителен; мы стараемся звать его Каравансарай, но впустую, потому как кухарка с горничной – персоны весьма рассудительные – переделывают Каравансарай на Муму.
Этот котёнок грациозен в любое время дня. Шарик из бумаги пробуждает его любопытство, запах мяса превращает его в крошечного рычащего дракончика, а пташки, летающие так быстро, что он не может уследить за ними, приземляясь на подоконник и клюя крошки, доводят его, наблюдающего за ними через стекло, до нервных припадков. У него растут зубки, и оттого он очень шумно сосёт мать. Этот невинный малыш угодил в самую серёдку драмы, даже трагедии.
И началась она в тот день, когда Нуар дю Вуазен[68] – ну чем не дворянское имя? – оплакивала на заборе потерю своих деток, утопленных утром. Плач её был сродни плачу всех матерей, лишённых своего дитяти, – безостановочный, на одной ноте; между двумя воплями она едва успевала набрать воздуху в грудь; жалоба следовала за жалобой; это было ужасно. Кроха Каравансарай наблюдал за ней снизу. Задрав голубоватую мордочку, он уставился на неё глазами цвета мыльной воды, ослеплёнными ярким дневным светом, и не осмеливался играть… Нуар дю Вуазен заметила его и словно в помешательстве спрыгнула вниз. Обнюхав его и обнаружив чужой запах, она с отвращением издала хриплое «кх-х-х», стукнула его по щеке, ещё раз принюхалась, лизнула в лоб, в ужасе отступила, вернулась, проронила нежное «р-р-р» – словом, всячески выразила сожаление, что ошиблась. Чтобы принять какое-то решение, ей не хватило времени. Подобная голубому лоскутку облака, несущему с собой грозу, и ещё более скорая, на неё надвигалась Муна… Нуар дю Вуазен, которой напомнили о её горе и призвали блюсти территориальные законы, исчезла, и весь этот день был окрашен в траурные тона её доносящимся издалека плачем…
66
Отёй – когда-то деревня под Парижем между Булонским лесом и Сеной, в 1860 г. присоединена к столице, сейчас – часть XVI округа. На протяжении веков очень престижное место: в XVII в. там проживали Буало, Мольер, Лафонтен, в XVIII в. там были модные салоны, в XIX в. братья Гонкуры устроили там свой «Чердак»
67
Селимена – героиня комедии Мольера «Мизантроп» (1666), молодая кокетка, остроумная и бойкая на язычок.