Он наверняка догадался о нашем присутствии, поскольку огорчённо обернулся к нам. Неспешно подойдя к окну, он наполовину развернул крылья, как у ангела, издал нечто вроде очень тихого воркованья, похожего на краткое магическое заклинание, и, опёршись о воздух, ринулся в ночь, тут же окрасившись в её снежные и серебристые тона.
Четверг. – Младший из мальчиков, сидя за партой, сочиняет длинный рассказ, озаглавленный: «Как я охотился на филина в Южной Африке». Старший забыл на моём рабочем столе начало «Стансов»:
Так и должно быть.
ПРОШЛАЯ ВЕСНА
Со стороны аллей с розовыми кустами слышится стрекот секатора. Другой секатор вторит ему из сада. Скоро всю землю в розарии покроет ковёр из нежных побегов – красных, как заря, на верхушке, а у основания зелёных и сочных. А в саду на принесенных в жертву негнущихся ветках абрикосового дерева ещё с час, прежде чем увянуть, будут пылать цветы, нектаром которых всласть полакомятся пчёлы…
Весь холм курится вишнёвым цветом, каждое деревце в мелких барашках и какое-то нематериальное – впечатление то же, что и от пухленькой ню. В половине шестого утра под горизонтальными лучами солнца молодая пшеница в росе кажется насыщенно голубого цвета, земля, содержащая железо, – красной, а белые вишнёвые деревца – медно-розовыми. Это всего лишь миг, обманчивое волшебство света, проходящее вместе с наступлением дня. Всё растёт с божественной быстротой. Любое, даже самое крошечное растение с неслыханной силой тянется вверх. Рост кроваво-красного пиона столь стремителен, что его стебли с едва развернувшимися листочками, пройдя плодородный слой, подняли наверх и удерживают на весу комочек земли – ну чем не проткнутая крыша?
Крестьяне качают головой: «В апреле жди сюрпризов». И склоняют лбы мудрецов перед безрассудством и из года в год повторяющейся неосмотрительностью растений и цветов. Сами они стареют, нерасторжимо связанные с несносным подопечным, отвергающим их опыт. Возделанная долина, с которой ещё не сошли вешние воды, зарешеченная параллельными каналами, уже зеленеет бороздами. Ничто не в силах остановить рост спаржи, начавшей, подобно кроту, своё восхождение к свету, или приглушить горение фиолетового ириса. Исступлённый исход из недр, из нор, из скворешен захватывает и птицу, и ящерицу, и насекомое. Зеленушки и щеглы, воробьи и зяблики по утрам ведут себя точь-в-точь как обитатели птичьего двора, которых ублажили зерном, вымоченным в водке. Прямо на наших глазах, почти у нас в руках и всё на том же нагретом солнцем камне составляются и распадаются птичьи компании, затеваются игры серых ящериц, проходят их показные пляски, шутовские битвы, оглашаемые преувеличенно громким писком; и когда дети, поддавшись всеобщему опьянению, бросаются непонятно куда и зачем бежать, над их головами венцом кружится хоровод какой-нибудь эфемерной птичьей стайки…
Всё в порыве, и лишь я неподвижна. Не доставляет ли мне теперь большее удовольствие сравнивать эту весну с предыдущими, чем просто принять её такой, как есть? Блаженная прострация, однако излишне осознающая свою весомость. Неподдельный и невольный восторг, но чем он вызван? «Ах, эти жёлтые маргаритки! Ах, мыльнянки! Ах, показавшиеся рожки аронника!» Но ведь маргаритка, этот дикий первоцвет, в сущности весьма невзрачна на вид, и что стоит по сравнению с пылающими цветами персикового дерева какая-то влажная мыльнянка неопределённо-лилового цвета? Но чего-то ведь она и стоит благодаря ручью, что поил её, когда мне было десять-пятнадцать лет. Л худосочный первоцвет – весь сплошной стебель, с начатками цветка – всё ещё удерживается хрупкими корешками за луг, на котором я сотнями собирала первоцветы, чтобы «нанизать» их на нитку и соорудить из них круглые пульки – свежие метательные снаряды, что мокрым поцелуем шмякаются о щёку…
Я избегаю собирать и спрессовывать в зелёные пульки сегодняшние маргаритки. Знаю, чем рискую. Я даже не могу завещать тебя, жалкое деревенское развлечение, наполовину утратившее своё очарование, иному своему «я»… «Смотри, Бельгазу, сначала так… затем вот так, нанизываешь на нитку и выстреливаешь…» «Да, хорошо, – отвечает она, – да только эта пулька не отскакивает, мне больше нравится резиновый мячик…»
По всем садам слышна стрекотня секаторов. Заприте меня в тёмной спальне – этот звук всё равно донесёт до меня туда свет апрельского солнца, опасного для кожи и предательского, как вино без букета. С ним же настигнет меня и запах пчелы с остриженного абрикосового дерева, и особое томление, беспокойство, характерные для одной из тех предотроческих болезней, что подспудно развиваются, какое-то время мучат, затем отпускают, однажды утром сходят на нет и возобновляются однажды вечером… Мне было лет десять-одиннадцать, но в компании моей кормилицы, ставшей со временем нашей кухаркой, я ещё предавалась удовольствиям сосунков: слизывала в кухне уксус с листьев салата в тарелке Мели, преданной служанки, белокурой и светлокожей рабыни. При этом в столовой я вела себя уже как взрослая девочка. Однажды апрельским утром я позвала Мели:
– Пошли собирать сучья абрикосовых деревьев, которые подстригает Мильен…
С нами пошла и молодая горничная с красивым именем Мари-ля-Роз, хотя я её и не звала. Подёнщик Мильен, красивый, скрытный парень, неторопливый молчальник, заканчивал стрижку абрикосовых деревьев на шпалерах…
– Мели, подставь передник, я буду складывать туда обрезки…
Стоя на коленях, я набирала охапки веточек в цвету. Как бы шутя, Мели с криком «ух!» набросила мне на голову свой передник, обернула им мою голову и стала нежно раскачивать меня из стороны в сторону. Я счастливо смеялась и строила из себя маленькую дурочку. А когда стало не хватать воздуха, сбросила с себя передник, да так быстро, что целующиеся Мильен и Мари-ля-Роз не успели отскочить друг от друга, а Мели не смогла скрыть от меня своё лицо сообщницы…
Стрекот секаторов, отрывистый диалог птиц, щёлканье клювов… Они говорят мне о поре цветения, о раннем солнышке, об ожоге на лбу, о прохладной тени, о гадливости, не знающей, что она такое, об обманутой детской доверчивости, о подозрении, о горькой мечтательности…
ШВЕЯ
Вашей дочке девять лет, и она не умеет шить? – удивляется подруга. – Нужно научиться. В её возрасте в плохую погоду лучше шить, чем читать романы.
– Девять лет и она не шьёт? – поражается другая подруга. – Моя дочь в восемь лет вышила мне вот эту скатёрку… Не Бог весть что, конечно, но всё же неплохая работа. А теперь она сама кроит себе комбинации… знаете, я не переношу, когда прорехи закалывают булавками!
Я преспокойно вылила всю эту домашнюю премудрость на Бельгазу:
– Тебе девять лет, а ты так и не научилась шить? Нужно научиться. – И даже добавила, покривив душой: – В восемь лет, помню, я вышила скатёрку… Конечно, не Бог весть что… И потом, в плохую погоду…
И Бельгазу научилась шить. И хотя с подложенной под себя голой смуглой ногой, в просторной майке она больше походит на латающего сеть юнгу, чем на прилежную девочку, она не относится к этому занятию с мальчишеским отвращением. Её руки, от солнца и моря ставшие коричневыми, как табак, вопреки здравому смыслу шьют и вышивают: заботами этих рук простой стебельчатый шов напоминает пунктирный зигзаг на дорожной карте; Бельгазу элегантно завершает фестон и строго судит о вышивке других.